Барнав, видя новую опасность в раздражении народа против Лафайета, устремляется на трибуну: до тех пор враг популярного генерала, он великодушно и искусно защищает его от подозрений. «Цель, к которой мы должны стремиться, — говорит Барнав, — состоит в возвращении народного доверия тому, кому оно принадлежит… Встанем же между ним и народом. Нам нужна объединяющая сила, нужна рука, чтобы действовать, а голова для размышлений у нас уже есть. С самого начала революции Лафайет демонстрировал взгляды и поступки доброго гражданина; важно сохранить к нему доверие нации. Парижу нужна сила, но ему нужно и спокойствие; направлять эту силу должны вы».
Эти слова Барнава подвергнуты голосованию как текст прокламации. В эту минуту приходит известие, что оратор правой стороны Казалес находится в руках народа и подвергается в Тюильри большой опасности. Для защиты его назначено шесть комиссаров, которые приводят его с собой. Казалес всходит на трибуну, раздраженный и против народа, от которого только что вырвался, и против короля, который покинул своих приверженцев. «Я едва не был разорван на куски, — восклицает он, — и без помощи парижской национальной гвардии, которая выказала мне такое уважение…» При этих словах, обнаруживающих в ораторе-роялисте претензию на личную популярность, Собрание поднимается, а левая сторона разражается ропотом. «Я говорю не о себе, — продолжает Казалес, — а об общественном интересе. Я охотно принес бы в жертву свое слабое существование, да эта жертва уже давно и принесена; но для всего государства важно, чтобы никакое бурное движение не смущало ваших заседаний в минуты кризиса, нами переживаемого, и, вследствие этого, я поддерживаю все меры порядка и силы, какие будут установлены».
Наконец, по предложению некоторых членов, Собрание решает, что за отсутствием короля оно принимает в свои руки всю власть, что его декреты будут немедленно приведены в исполнение министрами.
Пока Собрание брало в свои руки власть, Лафайет со спокойной отвагою бросился в толпу, чтобы возвратить себе ускользавшее доверие. Первым побуждением народа было умертвить вероломного генерала, который отвечал за короля своей головой и допустил его бегство. Лафайет понял опасность и, решившись идти напролом, успел отвести ее. Он спешит в Тюильри, где встречает мэра Байи и президента Собрания Богарне[4]. Оба выражают недовольство тем, сколько пропадет времени для погони, пока соберется Национальное собрание и его декреты получат исполнительную силу. «Думаете ли вы, — говорит им Лафайет, — что арест короля и его семейства необходим для общественного блага?» — «Да, без сомнения», — отвечают мэр и президент. «Ну, в таком случае я беру на себя ответственность за этот арест», — говорит Лафайет и немедленно шлет национальным гвардейцам приказание арестовать короля. Это также была в своем роде диктатура, и притом самая персонифицированная их возможных.
Выйдя из Тюильри, Лафайет отправился пешком в ратушу. Толпа заполонила набережные; гнев ее выражался в брани, обращенной к прежнему народному любимцу. Он спокойно выносил это. Придя на Гревскую площадь, Лафайет увидел, что герцог д’Омон, один из его дивизионных начальников, попал в руки народа, готового его растерзать. Лафайет рванулся в толпу, изумленную этой смелостью, освободил герцога и уже потом отправился в Собрание.
Камю, подле которого он сел, вскочил с негодованием, воскликнув: «Прочь, мундиры! В этих стенах мы не должны видеть ни мундиров, ни оружия!» Несколько членов левой стороны поднимаются со своих мест и кричат Лафайету: «Вон!» Другие члены, друзья Лафайета, бросаются к нему и требуют, чтобы все замолчали. Лафайет получает слово. Он произносит несколько обычных фраз о свободе и народе и предлагает Собранию выслушать своего помощника Гувиона, которому была вверена стража Тюильри. Слушают Гувиона. Он утверждает, что все дворцовые выходы держались под строгим надзором и король не мог бежать ни в одну из дверей. Байи подтверждает это. Лапорт, заведующий канцелярией двора, представляет Собранию манифест, оставленный королем.
«Французы, — говорит король в этом обращении к своему народу, — пока я надеялся увидеть возрождение порядка и общественного благосостояния посредством мер, условленных между мною и Собранием, я не останавливался ни перед чем. Клевету, обиды, оскорбления, лишение свободы — я все перенес без жалоб. Но ныне, когда я вижу королевство разоренным, собственность попранной, личную безопасность поколебленной, когда я вижу полную анархию во всех сферах государства, я считаю себя обязанным отдать отчет моим подданным в побудительных причинах моего поведения. Созыв Генеральных штатов, двойное представительство, пожалованное третьему сословию, соединение сословий, жертва 20 июня[5] — все это я сделал для нации, и все эти жертвы оказались напрасны и были обращены против меня. Меня держали пленником в моем собственном дворце, ко мне приставили тюремщиков, а не гвардию, меня сделали ответственным за правление, которое вырвали из моих рук. Я обязан был поддерживать достоинство Франции по отношению к иностранным державам, а у меня отняли право мира и войны. Ваша конституция составляет постоянное противоречие между титулами, которые мне дает, и правами, в которых мне отказывает. Я не более чем ответственный глава анархии, а мятежная сила клубов отнимает у вас самих реальную власть, которую вы отняли у меня. Французы, неужели от них вы ждете своего возрождения? В таком положении мне остается только воззвать к правосудию и к любви моего народа и бежать от мятежников и притеснений, Собрания и клубов в какой-нибудь город моего королевства. И там, пользуясь полной свободой, подумать о тех изменениях, каких требует конституция, о восстановлении нашей святой религии, об укреплении королевской власти и об утверждении истинной свободы».
Собрание несколько раз прерывало чтение этого манифеста взрывами смеха, а потом презрительно перешло к очередному вопросу и приняло присягу генералов, находившихся на службе в Париже.
Вечером клубы кордельеров и якобинцев вывесили предложения о низложении короля. Марат издает пламенный манифест и распространяет его по Парижу. «Народ, — говорит он, — вот каковы верность, честь, религия королей! Австрийка соблазнила Лафайета, Людовик XVI в монашеском платье ускользнул вместе с дофином, женой, братом, со всем семейством. Теперь он смеется над глупостью парижан и вскоре будет плавать в их крови. Граждане, это бегство давно готовилось изменниками Национального собрания. Вы близитесь к гибели, так начните же думать о своем спасении. Выберите немедленно диктатора, и пусть ваш выбор падет на гражданина, который до сих пор проявил больше всех разума, рвения и верности. Делайте все, что он вам скажет, чтобы поразить врагов».
Представители конституционной партии сочли своей обязанностью отправиться 22 июня в клуб якобинцев, чтобы сдержать их порывы. Барнав, Сийес, Лафайет явились туда и принесли присягу в верности народу. Камилл Демулен описывает происходившее следующим образом:
«Пока Национальное собрание издавало декреты, декреты и еще декреты, народ действовал. Я отправился к якобинцам и встретил Лафайета на набережной Вольтера. (Голос Барнава уже успокоил умы. Начали кричать: „Да здравствует Лафайет!“) Он делал смотр батальонам, расположенным на набережной. „Лафайет, — обратился я к нему из толпы, — в течение этого года я говорил о вас много дурного, вот случай показать, что я говорил ложь! Осыпьте меня проклятиями, покройте позором и спасите общее дело“. — „Я всегда вас знал как достойного гражданина, — сказал он, — вы видите, что вас обманули. Наша общая присяга — жить свободными или умереть. Все идет хорошо, в Национальном собрании господствует единодушие, партии там соединились под влиянием общей опасности“. — „Но почему, — возразил я, — ваше Собрание во всех своих декретах говорит о похищении короля, когда сам король пишет, что бежал добровольно? Какая подлость со стороны Собрания говорить так, когда вокруг него три миллиона штыков!“ — „Слово „похищение“ — ошибка изложения, которую Собрание поправит, — отвечал Лафайет, а потом прибавил: — Какое позорное дело — этот поступок короля!“ Лафайет повторил эти слова несколько раз, очень горячо пожимая мне руку».
Когда Камилл Демулен вошел в клуб, на трибуне стоял Робеспьер. «Я не назову, — говорил Робеспьер, — это событие несчастьем. Это лучший день революции, если вы сумеете воспользоваться им… Король, император, король Шведский, д’Артуа, Конде, все беглецы, все разбойники идут на нас! Посмотрите на Собрание! Оно сегодня в двадцати декретах называет бегство короля похищением. Кому вверяет оно спасение народа? Министру иностранных дел!
Кто же этот министр? Изменник, которого я не переставал обвинять перед вами, гонитель солдат-патриотов, опора офицеров-аристократов[6]. Разве вы не видите коалиции всех этих людей с королем и союза короля с европейской лигой? Сию минуту вы увидите, как в наш зал войдут все эти люди 1789 года: мэр, генерал, министры, ораторы! Как вы убежите от них? Антоний, — продолжал Робеспьер, намекая на Лафайета, — командует легионами, которые идут отомстить за Цезаря, а племянник Цезаря командует легионами республики. Может ли республика не погибнуть? Нам говорят о необходимости единства! Но когда Антоний встал лагерем подле Липида и изменники свободы соединились с теми, которые называли себя ее защитниками, Бруту и Кассию оставалось только предать себя смерти! Вот куда ведет нас это притворное единодушие, это вероломное примирение патриотов! Да, вот что вам готовится! Я знаю, что, осмеливаясь раскрывать эти заговоры, я оттачиваю против себя тысячи кинжалов! Я знаю участь, которая меня ждет! Но если уже в то время, когда я был едва заметен в Национальном собрании между первыми апостолами свободы, я жертвовал своей жизнью правде, человеколюбию, отечеству, то теперь, когда за эту жертву мне заплачено общей благосклонностью, теперь я приму смерть как благодеяние, которое не допускает меня оставаться свидетелем таких несчастий».