Но наступила минута, когда Собрание законным образом приняло в свои руки безусловное право располагать властью, которая была предана или покинута; это оказался момент бегства короля, протестующего против народной воли и ищущего опоры в армии и чужестранном вмешательстве. Перед Собранием открывалось три пути: объявить низложение короля и провозгласить республиканское правление; провозгласить временное приостановление королевскою сана и управлять от имени короля, пока продолжается его нравственное помрачение; наконец, немедленно восстановить королевское достоинство. Собрание выбрало самый худший путь. Оно увенчало короля подозрениями и оскорблениями и пригвоздило его к трону для того, чтобы трон сделался орудием его смерти.
Если бы тогда республика была легально установлена Собранием во всех своих правах и силе, то она сделалась бы совершенно иной, чем та, которая была устроена путем измены и ярости девять месяцев спустя. Конечно, не обошлось бы без волнений, неразлучных с зарождением нового порядка. Но тогда республика родилась бы из закона, а не из мятежа, из права, а не из насилия, из суждения, а не из восстания. Вероломство Парижской коммуны, убийства стражи, разграбление дворца, бегство короля в Собрание, оскорбления, каким его подвергли там, наконец, его заточение в Тампле — всего этого можно было избежать. Республика не умертвила бы короля, королеву, невинного ребенка, добродетельную принцессу. Не случилось бы сентябрьских убийств, этой Варфоломеевской ночи народа, которая запятнала колыбель свободы. Республика не окрасилась бы кровью трехсот тысяч жертв и не вложила бы в руки революционного трибунала народный топор, при помощи которого принесли в жертву целое поколение, чтобы очистить место для идеи. Республика не получила бы своего 31 мая[20]. Жирондисты, достигнув власти незапятнанными, обладали бы гораздо большей силой для борьбы с демагогией.
Республика, установленная хладнокровно, вовсе не так устрашила бы Европу, как бунт, узаконенный насилием и убийствами. Войны удалось бы избегнуть, или, в случае неизбежности, она бы велась с большим единодушием и торжеством. Французские генералы не умирали бы от рук своих солдат под вопли об измене. Дух народов сражался бы на нашей стороне, и ужасы августовских, сентябрьских и январских дней не оттолкнули бы от французских знамен народы, которых ранее привлекли наши теории. Вот каким образом единственная перемена, произведенная при рождении республики, изменила бы судьбу революции.
Но если нравы Франции чуждались резкости такого решения и если Собрание боялось, что зарождение республики преждевременно, то ему оставался третий путь: провозгласить временное упразднение королевского сана и управлять страной как республикой, но от его имени, до несомненного и несокрушимого утверждения конституции. Это решение спасало все, даже в глазах людей слабых: уважение к королевскому сану, дни королевского семейства, право народа, невинность революции. Оно в одно и то же время отличалось бы твердостью и спокойствием, целесообразностью и легитимностью. Нация почтительно отстранила бы королевский сан на десять лет, чтобы самой совершить дело, превышающее силы короля. Когда это дело было бы окончено, когда вражда угасла бы, привычка установилась, законы получили бы силу, а границы были бы прикрыты, когда духовенство секуляризовали, а аристократию подчинили, — тогда диктатура могла бы прекратиться. Король или его династия могли бы безопасно вступить на трон, которому ничто уже не угрожало. Эта фактическая республика приняла бы имя конституционной монархии, ничего не изменяя.
Или, если по окончании этой национальной диктатуры хорошо управляемая нация признала бы восстановление трона опасным или бесполезным, кто помешал бы ей сказать миру: «То, что я приняла как диктатуру, освящаю как окончательное правление. Я провозглашаю французскую республику как единственное правительство, удовлетворяющее энергии эпохи возрождения, потому что республика — не что иное, как постоянная и организованная диктатура народа. К чему же трон? Я стою прямо. Это положение народа, который готов трудиться!»
Короче говоря, Учредительное собрание, мысль которого осветила мир, а смелость в два года преобразовала государство, ошиблось только в одном — в том, что успокоилось, отреклось от своих обязанностей. Нация, которая отрекается после двухлетней власти, находясь на развалинах прошлого, завещает свой скипетр анархии.
Революция погибла не потому, что слишком многого хотела, но потому, что не обладала достаточной смелостью. Боязливость нации не менее гибельна, чем слабость королей; народ, который не умеет взять и сохранить все то, что ему принадлежит, соблазняет в одно и то же время и тиранию, и анархию. Господство революции могло называться только республикой. Собрание предоставило это имя партиям и эту форму террору.
VIII Первые сходки патриотов-республиканцев — Госпожа Ролан, ее жизнь и брак — Господин и госпожа Ролан в Париже
Пока король, оставленный в одиночестве на вершине конституции, искал опору то в опасных переговорах с чужеземцами, то в неблагоразумных попытках подкупов внутри, некоторые люди — частью жирондисты, частью якобинцы — начали сходиться в гостиной молодой женщины, дочери гравера с набережной Орфевр, и составлять ядро великой республиканской партии.
Мужчина может обладать духом истины, женщина же только страстью к ней. В основе каждого создания должна находиться любовь; похоже, истина, подобно природе, имеет два пола. Женщина стоит в начале всех великих событий; женщина нужна была и для осуществления принципа революции. Можно сказать, что философия нашла такую женщину в лице госпожи Ролан.
Историк, увлекаемый движением рисуемых им событий, должен остановиться перед этой строгой и вместе с тем трогательной фигурой, как останавливались прохожие, чтобы рассмотреть ее возвышенные черты и белое платье на той погребальной телеге, которая везла тысячи жертв, осужденных на смерть. Чтобы понять эту женщину, надобно за ней проследить от мастерской ее отца до ступеней эшафота. По отношению к женщине в особенности зародыш добродетели кроется в сердце; вообще же почти всегда разъяснение жизни общественной нужно искать в жизни частной.
Молодая, прекрасная, блистающая талантами, вышедшая несколько лет назад замуж за сурового человека, который уже перешагнул порог зрелого возраста, госпожа Ролан по происхождению принадлежала к тому промежуточному общественному классу, в котором семья, едва достигшая некоторой самостоятельности путем труда, находится как бы в положении амфибии между пролетариатом и буржуазией и сохраняет в своих нравах добродетель и простоту народа, участвуя уже в просвещении, доступном высшим слоям общества.
Отец ее, Гатьен Флипон, был гравер и живописец на эмали. К этим двум занятиям он присоединял торговлю алмазами и драгоценными камнями. Он обожал свою дочь и не довольствовался для нее перспективой мастерской. Он дал ей воспитание, свойственное очень богатым людям, а природа одарила ее сердцем, предназначенным для великой судьбы. Понятно, сколько тревог и несчастий подобные характеры вносят в жизнь своей семьи.
Молодая девушка росла в атмосфере умственной роскоши и фактического материального разорения. Одаренная ранней проницательностью, она в здравом уме своей матери искала убежища против иллюзий отца и предчувствий будущего. Маргарита Бимон принесла своему мужу красоту и характер, также стоявший выше ее судьбы: ангельская доброта и самоотвержение предохраняли эту женщину и от честолюбия, и от отчаяния. Мать семерых детей, которых вырвала из ее объятий смерть, она сосредоточила на единственной дочери всю силу своей любви. Но сама эта любовь предохраняла госпожу Бимон от всякой слабости в том воспитании, которое мать давала своему ребенку. Сердце и интеллект, воображение и разум пребывали у нее в строгом равновесии. Форма, в которую она опустила это молодое существо, оказалась грациозна, но тверда, как медь.
Природа этому изумительно содействовала. Она дала молодой девушке ум, который был еще выше ее красоты. Красота первых лет, главные черты которой набросала сама госпожа Ролан с детской снисходительностью на светлых страницах своих мемуаров, еще находилась далеко от силы, меланхолии и величия, которые позже сообщили ей сдержанная любовь, мышление, свойственное мужчине, и несчастье.
Высокая и гибкая талия, прямые плечи, рельефная грудь, черные гладкие волосы, взгляд, который стремительно переходил от нежности к горячности, нос греческой статуи, кожа, похожая на согретый жизненными соками мрамор, — таков был в 18 лет портрет этой девушки, которую неизвестность долго укрывала в своей тени как бы для того, чтобы подготовить к жизни и к смерти душу более сильную и жертву более совершенную.
Ум госпожи Ролан освещал эту оболочку ярким блеском. Она стремилась к самым трудным познаниям, разбирая их, так сказать, по складам. Ее не удовлетворяло то, чему учат женщин в ее возрасте. Мужское воспитание сделалось для девушки неодолимым соблазном и вместе с тем игрушкой. Могучий ум ее нуждался во всех орудиях мысли. Религия, история, философия, музыка, живопись, танцы, точные науки, химия, иностранные языки и языки древние — все это она изучала и ко всему этому стремилась. Она украдкой прятала книги, которые приносились в мастерскую молодыми учениками и забывались там для нее. Руссо, Вольтер, Монтескье, английские философы попали к ней в руки подобным образом. Но истинной пищей для ума молодой девушки оставался Плутарх.
«Я никогда не забуду, — говорила она, — пост 1763 года, когда я каждый день носила эту книгу в церковь, закрывая ее молитвенником; в эти минуты родились впечатления и идеи, которые сделали меня республиканкой, хотя я тогда о том и не думала». После Плутарха больше всего трогал ее сердце Фенелон. Затем следовал Тассо.
Хотя мать молодой девушки была очень набожна, она доверчиво предоставляла свою дочь ее собственному разуму и не хотела ни давить, ни иссушать те соки, которые впоследствии принесли плод в этом сердце. Подневольное, неискреннее вероисповедание казалось ей позором и рабством, которое не могло быть принято Богом как приношение, недостойное его. Задумчивая душа девушки естественным образом стремилась к великим целям вечного счастья и несчастья; она должна была глубже всякой другой погрузиться в бесконечное. Царство чувства открылось в ней любовью к Богу. Следуя своему душевному настроению, она стремилась к монашеской жизни. Войдя в монастырь, она на мгновение почувствовала себя счастливой, отдавая свою мысль мистицизму, а сердце — первой дружбе. В свободные часы девушка не играла со своими подругами, а удалялась куда-нибудь под дерево читать и мечтать. Чуткая, как Руссо, к красоте листвы, шелесту трав, аромату растений, она удивлялась руке Божьей и благоговела перед не