Дюмурье также мечтал о примирении между Дантоном и жирондистами. Оно давало Франции правительство, которому Дюмурье служил бы шпагой. Он собрал у себя Дантона и главных вождей Жиронды. Говорили о том, чтобы подавить неприязненные чувства, не касаться более сентябрьской крови, из которой выходят только испарения, смертельные для республики, призвать в Париж внушительную военную силу из департаментов, запугать якобинцев и подчинить Коммуну власти закона. В Париже комитеты Конвента с преобладанием друзей Ролана и Дантона, на границах — Дюмурье; во главе армии на стороне Конвента, ослепляющий общественное мнение блеском новых побед, — должны были спасти нацию извне и упрочить правительство внутри. Этот план, развитый Дюмурье и принятый большинством собеседников, увлек всех. Несколько раз в течение вечера союз казался уже скрепленным.
Но Бюзо, Гюаде, Барбару, Дюко, Ребекки не без видимого отвращения соглашались на уступки, из-за которых им пришлось бы безмолвно считать себя солидарными с сентябрьскими убийствами. «Всё, кроме безнаказанности убийцам и их сообщникам!» — воскликнул Гюаде, удаляясь. Дантон, раздраженный, но хладнокровно сдерживавший свой гнев, остановил его и попытался склонить к примирительным воззрениям.
«Раздор между нами, — сказал он, взяв Гюаде за руку, — означает разрыв республики. Партии поглотят нас одних за другими, если мы не подавим их с первой минуты. Мы умрем все, и вы первые!» «Нельзя извинять преступление, чтобы добиться прощения злодеев, — сухо отвечал Гюаде. — Республика незапятнанная или смерть: вот борьба, на которую мы идем». Дантон печально выпустил его руку. «Гюаде, — сказал он ему пророческим голосом, — вы совсем не умеете прощать. Вы будете жертвой своего упорства. Пусть же каждый из нас идет туда, куда толкает его волна революции. Соединенные, мы могли бы господствовать над нею; над разъединенными будет господствовать она». Совещание прервали; управление Конвентом предоставили случаю.
Расстались с сожалением, но уже навсегда.
XXXI Дипломатия Дюмурье — Бриссо совершает попытку сопротивления крайним — Луве обвиняет Робеспьера — Конфиденциальное письмо Верньо
Дюмурье упивался триумфом в Париже; все партии оспаривали друг у друга честь привлечь к себе спасителя республики. Дюмурье ладил со всеми, но не отдавался ни одной из них. Дипломатическое искусство, приобретенное Дюмурье некогда в сношениях с конфедератами в Польше, делало для него легким управление революционными партиями в Париже. Один только Марат преследовал триумфатора по пятам, подобно наемным оскорбителям, какие встречались в Риме.
Генерал велел обезоружить и наказать республиканский батальон, который перерезал в Ретеле взятых в плен в сражении эмигрантов. Некто Паллуа, архитектор, был в этом батальоне подполковником и участвовал в неистовствах своих солдат. Смещенный Бернонвилем, адъютантом и другом Дюмурье, Паллуа возвратился в Париж, чтобы принести жалобу.
Это был человек, который из энтузиазма сделал промысел: отламывая куски от стен Бастилии, он продавал патриотам камни этой крепости, как добычу, отнятую у деспотизма. Паллуа был другом Марата, Марат добился назначения следственной комиссии, в которую вошел и сам, чтобы навредить Дюмурье.
Когда генерал отказал в приеме Марату и его друзьям, они стали преследовать его повсюду, даже среди блестящего праздника, который давался в честь победителя при Вальми госпожой Симонс-Кандейль. Прервав бал в ту минуту, когда музыка, веселье, танцы целиком занимали приглашенных, Марат подошел к Дюмурье и тоном судьи спросил его, как обвиняемого, о превышении власти, в котором его упрекали по отношению к испытанным патриотам. Дюмурье, уронив презрительно-любопытный взгляд на костюм Марата, ответил ему с военной наглостью в голосе и улыбке: «Так это вы называетесь Маратом; я ничего не имею вам сказать». И повернулся к нему спиной. Марат, полный ярости, удалился среди шепота и насмешек своих врагов. На следующий день он отомстил за себя в газете, которую тогда редактировал.
«Не унизительно ли для законодателей, — писал он, — ходить к прелестницам отыскивать генералиссимуса республики и находить его там, окруженного достойными адъютантами: один из них — Вестерман, способный на все преступления, если ему за них заплатят, другой — Сен-Жорж, титулованный забияка при герцоге Орлеанском!» Луве и Горса отвечали Марату в том же тоне в жирондистских газетах «Часовой» и «Курьер департаментов»: «Так как уже доказано, что нация смотрит на тебя как на ядовитую гадину и кровожадного безумца, то продолжай возмущать народ против Конвента! Когда депутаты, за исключением десяти или двенадцати твоих приверженцев, будут умерщвлены, твой народ устремится на министров, которых не ты поставил! Особенно на Ролана, посмевшего отказать тебе в фондах республики, чтобы оплачивать твои нападки на журналистов, которые не рукоплескали убийствам 2 сентября! Тогда Париж будет очищен от всего, что еще осталось в нем нечистого. Кинжалов, кинжалов, друг мой Марат! Но и факелов, факелов также! Ты чересчур пренебрег этим последним орудием преступления; нужно, чтобы кровь смешали с пеплом!»
В то время как жирондистские писатели, при финансовой поддержке Ролана и вдохновляемые его женой, осмеивали имя Марата, солдаты Дюмурье, стоявшие гарнизоном в Париже, преследовали оскорблениями свирепого демагога. В Пале-Рояле Марат заочно был повешен. Толпа марсельцев и драгун, размещенных в Военной школе, отправилась на улицу Кордельеров и остановилась перед окнами «друга народа», угрожая поджечь его дом.
Однажды, когда Марат решился выйти из своего убежища под охраной нескольких человек из народа, разносчиков его пасквилей, на Новом мосту он встретил Вестермана. Недолго думая, тот схватил «друга народа» за руку и отколотил плашмя саблей по плечам. Народ трусливо допустил позор своего трибуна.
Марат, защищаясь, обвинял жирондистов в том, что они сеют в Париже смуты, чтобы в этих самых смутах найти повод к выступлению против Коммуны. Действительно, отряд военнопленных эмигрантов среди дня прошел по Парижу с барабаном, под конвоем нескольких солдат, повсеместно вызывая волнения. Более 20 тысяч человек линейного войска и департаментских федератов собрались под различными предлогами в Париже или в лагере под Парижем. Патриотическая вербовка продолжалась в городе и очистила столицу более чем от 10 тысяч разгневанных пролетариев. Коммуна отдала отчет не в пролитой крови, но в пленниках и добыче, собранных в ее кладовых с 10 августа.
Парижский муниципалитет был обновлен, выборы мэра обнаружили огромное большинство партии порядка.
Бриссо, изгнанный якобинцами, накинулся на их парижское общество. «Интрига, — писал Бриссо в своем обращении ко всем французским якобинцам, — вычеркнула меня из списка парижских якобинцев. Я намерен сорвать с моих врагов маску, я скажу, кто они такие и что они замышляют. Перечитайте Марата, послушайте Робеспьера, Колло д’Эрбуа, Шабо на трибуне якобинцев; взгляните на пасквили, оскверняющие стены Парижа; пересмотрите списки осужденных Наблюдательным комитетом; переберите трупы 2 сентября; припомните проповеди апостолов резни в департаментах! Они называют меня крамольником, обвиняют в клевете! Скажите лучше, что 2 сентября предало революцию 10 августа! Один из этих дней самый прекрасный, другой — самый гнусный в наших летописях! Но истина осветит этот день! Они меня обвиняют в раскольничестве! И это в то время, когда я признал республику, республику единую, и осмеивал безумную мечту — сделать из Франции восемьдесят три союзные республики.
Довершить победу, низвергнуть трон, научить народы завоевывать и удерживать свободу — вот наше дело! Европа зорко следит за Конвентом, и безнаказанность 2 сентября оттолкнула ее от нас. Так пусть встанет, пусть покажется глазам Франции тот злодей, который может сказать: „Я приказал совершить эти убийства; я своей рукой умертвил двадцать, тридцать из этих жертв“. Пусть он встанет: и если земля не разверзнется, чтобы поглотить это чудовище, тогда надобно бежать на край света и заклинать Небеса уничтожить даже память о нашей революции…»
Среди такого раздора между партиями Ролана убедили внести в Конвент свой доклад о состоянии Парижа. Партиям открыто была предложена битва. Доклад прочитали на заседании 29 октября. Благосклонно выслушанный большинством, он устрашил Марата, Робеспьера, Дантона и возвратил уверенность жирондистам. Федераты департаментов на следующий день требовали, чтобы Собрание обуздало парижских агитаторов и поставило национальное правительство выше узурпации нескольких злодеев. На заседании 3 ноября Лежандр порицал эти попытки друзей Жиронды. Депутат Бентаболь рассказывал, что накануне шестьсот драгун, проходя по бульвару с саблями в руках, грозили гражданам и кричали: «Не нужно судить короля, нужно снести голову Робеспьеру!»
В клубе якобинцев сеял тревогу Сен-Жюст: «Я не знаю, какой именно, но готовится удар. В Париже все в брожении. Много войск призывается в Париж именно в то время, когда дело идет к суду над королем и к гибели Робеспьера. Влияние министров столь велико, что, как только они появляются в Конвенте, тотчас их желания становятся законом. Каково же то правительство, которое хочет насадить дерево свободы на эшафот!»
Робеспьер в течение нескольких дней не показывался ни в Конвенте, ни в клубе якобинцев. Униженный победой Марата и Дантона в первой же схватке, какую ему пришлось вести против жирондистов, он в уединении ожидал возможности подняться во мнении трибун; ораторская неудача казалась Робеспьеру обиднее, чем даже ослабление могущества. Враги Робеспьера не замедлили доставить ему случай опять показаться в том свете, в каком он любил показываться народу.
Слова для обвинения Робеспьера потребовали у Собрания Луве и Барбару. «Выслушайте моих обвинителей», — холодно отвечал Робеспьер. Луве и Барбару оспаривали друг у друга трибуну, когда Дантон бросился туда, чтобы в последний раз явиться посредником.
«Пора уже нам узнать, — сказал Дантон, — чьи мы товарищи; уже пришло время, чтобы все узнали, чту о нас думать. Если среди нас есть преступник, то нужно, чтобы вы показали пример правосудия! Без сомнения, прекрасно, что чувство человеколюбия побуждает министра внутренних дел скорбеть о бедствиях, неразлучных с великой революцией. Но был ли когда-нибудь низвергнут трон так, чтобы е