«Республиканско-революционное общество» заседало в церкви Св. Ефстафия. Его составляли авантюристки, погрязшие в пороке или нищете или в притонах безумия. Скандалы во время заседаний, порывистость движений, странное красноречие, дерзость их петиций тревожили Комитет общественного спасения. Эти женщины под предлогом подачи советов Конвенту являлись предписывать законы. Было очевидно, что их действия внушены им беспокойными членами Коммуны и кордельерами. Состоя в более близком общении с клубом кордельеров, находившимся со времени удаления из него Дантона в руках самых необузданных демагогов, женщины рабски подражали в своих взглядах воззрениям этих безумцев.
В последнем из названных клубов председательствовала женщина, которую звали Роза Лакомб[4]. Родившаяся от неизвестного отца за кулисами провинциального театра, она выросла на подмостках. Жизнь оказалась для нее скверной ролью. По природе подвижную и легко увлекающуюся, ее быстро унесло в своем вихре революционное исступление. Замеченная во время первых волнений в Париже, она почувствовала после этой величественной народной сцены отвращение ко всякой другой. Подобно Колло д’Эрбуа она перешла с театральных подмостков прямо на трибуну. Подобно ему же, перенесла в действительную трагедию республики выразительность и жесты своего первого ремесла. Это была пифия предместий. Погибшие создания, которыми кишели женские клубы, гордились, имея во главе своего общества особу, которую порок отметил с ранних лет той же печатью: Роза Лакомб, как им казалось, освящала их профессию безумием своего республиканизма.
Она имела могучее влияние на Коммуну: распекала депутатов, приказывала отворять для себя двери тюрем, оговаривала или оправдывала, добивалась арестов или помилований. Во время одного из своих посещений Роза ощутила любовь. Пораженная красотой молодого узника, племянника тулузского мэра, содержавшегося вместе с своим дядей, она употребила все усилия, чтобы спасти своего протеже.
Роза позорила Конвент. Базир и Шабо донесли на нее кордельерам как на интриганку, стремящуюся извратить патриотизм. «Она угрожала мне, если я не освобожу тулузского мэра, — говорит Шабо. — Она призналась мне, что не он, а его племянник затронул ее сердце. Я, которого обвиняют в увлечении женщинами, устоял. Именно потому, что я люблю женщин, я и не хочу, чтобы они извращали и позорили добродетель! Они осмелились совершать нападки на Робеспьера!» При этих словах Роза Лакомб встает и требует разрешения ответить. В клубе происходит смятение. Присутствующие разделяются: одни хотят, чтобы она была выслушана, другие требуют ее исключения. Председатель прерывает заседание. Клуб постановляет, что Комитету общественной безопасности будет составлено письмо с требованием очистки «Революционного общества».
Шометт боялся гнева Робеспьера и хотел избежать его. Он устроил театральное зрелище, в котором разыграл роль сурового трибуна нравов, борющегося с распутством, им же самим и вызванным. В конце января толпа женщин-революционерок, набранная и предводительствуемая Роза Лакомб, в красных колпаках и практически нагих, ворвалась в зал совета Коммуны и прервала заседание своими петициями и криками. Ропот негодования поднялся в Собрании. «Граждане, — воскликнул Шометт, — вы имеете полное право роптать так! Доступ в зал, где совещаются представители народа, должен быть воспрещен тем, кто оскорбляет нацию». — «Нет, — возразил один из членов совета, — закон разрешает доступ женщинам». «Пусть прочтут закон — продолжает Шометт. — Закон повелевает уважать обычаи и заставляет уважать их. Между тем я вижу, как их здесь попирают. И с каких это пор женщинам разрешено отрекаться от своего пола, бросать благочестивые занятия у домашнего очага, колыбель своих детей, для того чтобы являться на площади, говорить речи на трибунах, становиться в ряды войск и посягать на права, которые природа предоставила мужчине? Кому же природа поручила заботы о доме? Разве дала она нам грудь, чтобы вскармливать молоком наших детей? Нет, она сказала мужчине: „Будь мужем“, а женщине: „Будь женою, и ты сделаешься божеством домашнего святилища!“ Неблагоразумные женщины, желающие стать мужчинами! Разве вы обделены в чем? Вы властвуете над нашими чувствами! Ваш деспотизм есть деспотизм любви, следовательно, проистекает из природы». При этих словах женщины снимают с головы красные колпаки. «Вспомните, — продолжает Шометт, — развратных женщин, которые вызвали столько смут в республике, высокомерную гражданку Ролан, которая считала себя способной управлять целым народом и погубила себя; эта женщина-мужчина основала первое женское общество и заплатила жизнью за свои преступления. Женщины тогда только имеют значение, когда мужчины ни к чему не годны: Жанна д’Арк стала великой только потому, что Карл VII был полное ничтожество!»
Женщины удалились, побежденные доводами Шометта. Тем не менее Роза продолжала, подстрекаемая Эбером, волновать умы. Группы женщин в красных панталонах с кокардами в волосах избивали в общественных местах невинных девушек, которых заставали выражающими свой патриотизм.
Амар, вызванный Робеспьером, сказал по этому вопросу в Конвенте: «Я докладываю вам, что собралось более шести тысяч женщин, так называемых якобинок и членов так называемого революционного общества. Природа, вследствие разницы в силе и устройстве тела, назначила им другие обязанности. Стыдливость, воспрещающая им выступать публично, обязывает их оставаться в лоне их семьи». Конвент принял эти положения и закрыл женские клубы. Роза Лакомб вернулась к прежней неизвестности.
Партия Эбера в Коммуне открыто стремилась превзойти партию Марата. Идеалом этой партии стало полное ниспровержение всех принципов, верований, добродетелей, учреждений, на которые до тех пор опирался общественный строй; неограниченная и кровавая тирания Парижа над остальной нацией; массовые казни всех классов, имевших прежде влияние благодаря своему происхождению, образованию или предрассудкам; уничтожение народного представительства; наконец, учреждение вместо всякого иного правления диктатуры неограниченной, как народ, и не подлежащей ответственности, как судьба.
Неутолимая жажда крови, кощунство в церквях и издевательство над священными обрядами, почести, воздаваемые разврату, наконец, грязная и кровожадная проповедь, которую «Папаша Дюшен», газета Эбера, ежедневно печатал в назидание народу, были признаками, по которым Робеспьер и Дантон могли судить о намерениях этой партии. Дантон, проводивший почти все время в загородном доме, только изредка показывался среди якобинцев, и не для того, как некогда, чтобы все уничтожить или всех увлечь, а для того, чтобы оправдываться и сетовать. Он делал вид, что безразлично относится к власти и с большим пренебрежением — к партиям. Триумвират, состоявший из Эбера, Шометта и Ронсена, казался ему ничтожным.
Бестактное ожесточение партии Эбера по отношению к Дантону в то время, когда она хотела сделать непопулярным Робеспьера и обуздать Комитет общественного спасения, имело своим источником соперничество между Эбером и Камиллом Демуленом. «Папаша Дюшен», опустившийся ниже своего соперника, не переставал поливать грязью Демулена; тот отвечал Эберу памфлетами, в которых обида каленым железом запечатлевалась на лбу противника.
Однажды вечером в начале декабря Дантон, Субербьель, присяжный судья Трибунала, и Камилл Демулен вместе вышли из Дворца правосудия. День был кровавый. Пятнадцать голов скатились утром на площади Революции; двадцать семь человек были приговорены к смерти во время заседания и в числе их несколько лиц, занимавших высшие должности в прежнем парижском магистрате. Все трое шли молча, удрученные зловещим зрелищем, свидетелями которого они только что стали; темная и холодная ночь располагала к откровенности. Дойдя до Нового моста, Дантон вдруг обернулся к Субербьелю и сказал ему: «Знаешь ли ты, что при таком ходе дел скоро никто не будет в безопасности? Лучшие патриоты смешиваются без разбора с бездельниками. Кровь, пролитая генералами на поле битвы, не гарантирует им того, что остаток ее не будет пролит на эшафоте. Я устал жить. Взгляни! Река точно течет кровью!» — «Правда, — ответил Субербьель, — небо красно, за тучами скрывается много кровавого дождя! Но что могу сделать я, ничтожный патриот! Ах, если бы я был Дантоном!» — «Дантон спит, молчи! Он проснется, когда настанет время. Я сторонник революции, но не сторонник резни. А ты, — продолжал Дантон, обращаясь к Демулену, — отчего молчишь?» — «Я устал от молчания, — ответил Камилл, — иногда мне хочется заострить мое перо, как стилет, и пронзить им этих негодяев.
Пусть они берегутся! Мои чернила труднее стереть, чем их кровь. Они пятнают навеки!» — «Браво, Камилл! — воскликнул Дантон. — Так начинай же с завтрашнего дня! Это ты пустил в ход революцию, и ты должен затормозить ее».
На следующий день Камилл Демулен выпустил первый номер «Старого кордельера». Прочитав его Дантону, Камилл отнес его Робеспьеру. Он знал, что нападение на «бешеных» не будет неприятно главе якобинцев, который втайне ненавидел Эбера. За дерзостью Демулена таилась осторожность, а за вызовом — лесть. Робеспьер, еще не уверенный в намерениях якобинцев и Горы, не выразил ни одобрения, ни порицания. Но писатель понял, что, если его дерзость и не одобряется, его все же простят за нее.
Робеспьер не решался напасть на Террор из боязни ослабить и обезоружить Комитет общественного спасения, но он не колеблясь вступил один и открыто в борьбу с теми, кто развращал революцию и хотел вместо вероисповеданий ввести атеизм. Работая усидчивее, чем когда-либо, он давно ждал случая умыть руки от безобразий Шометта и Эбера. Последний, ободренный поддержкой некоторых членов Горы, не замедлил предоставить такой случай. Он заставил пройти до зала Конвента одну из процессий, одетую в облачения, награбленные в церквях. На другой день он явился к якобинцам, чтобы повторить эту сцену у них. Он призывал казнить богомольную сестру короля. Выступавший за ним Моморо потребовал истребить всех священников.