«Гражданин президент, — писал Мальзерб, — не знаю, даст ли Конвент Людовику XVI адвоката для его защиты и предоставит ли ему выбор оного. На такой случай я желал бы, чтобы Людовик XVI знал, что если он изберет меня для такой обязанности, то я готов отдаться ей. Я очень далек от того, чтобы считать себя важным лицом, которым Собрание стало бы заниматься. Но меня два раза призывали для службы тому, кто был моим государем, и в такое время, когда этой должности добивались все. Я обязан оказать ему ту же услугу в эпоху, когда многие считают это для себя опасным. Если бы я знал средство сообщить прямо ему мои намерения, то не взял бы на себя смелости обращаться к вам. Думаю, что на том месте, какое вы занимаете, вы больше, чем кто-нибудь, имеете способов сообщить ему это заявление».
Во время чтения весь Конвент ощутил трепет, который охватывает толпу при виде проявления личного мужества. Просьбу министра удовлетворили. Мальзерб, в тот же день введенный в башню, где томился его государь, вынужден был некоторое время ждать в передней: комиссары Коммуны, обязанные следить, чтобы тайно не пронесли оружия, задержали его надолго. Почтенная наружность старца внушила некоторую совестливость стражам: он сам себя обыскал под их надзором.
Дверь в комнату короля отворилась. Мальзерб медленно подошел к своему государю. Людовик XVI сидел за маленьким столиком с томом Тацита. При виде своего старого министра король отбросил книгу, встал и устремился к нему с распростертыми объятиями. «Ах, — сказал он, — вот куда привело нас, друг мой, стремление улучшить жизнь народа, который мы оба так любили! Как вы меня разыскали? Ваша преданность подвергает опасности вашу собственную жизнь, не спасая моей!»
Мальзерб, заливаясь слезами в объятиях короля, попытался внушить узнику надежду на справедливость судей. «Нет, нет, — возразил король, — они готовят мне смерть; я в том уверен; они обладают для того и властью, и волею».
Тронше и Десез, пропускаемые каждый день в Тампль вместе с Мальзербом, уже готовили средства защиты. Король, просматривая с ними доводы обвинения и припоминания различные обстоятельства своего правления, раскрывал перед защитниками свою жизнь. Тронше и Десез приходили в пять часов, а удалялись в десять. Мальзерб допускался к королю каждое утро. Он приносил ему газеты, читал их вместе с ним и готовил работу на вечер.
В этих интимных разговорах между государем и философом душа короля умилялась и раскрывалась свободно; дружба Мальзерба иногда превращала эти излияния в надежды, а в утешения — всегда.
Вечером, когда Мальзерб, Тронше и Десез удалялись, король читал речи, произнесенные накануне в Конвенте. По бесстрастию его замечаний можно было подумать, что он читает историю какого-нибудь отдаленного царствования. «Как вы можете хладнокровно читать эти ругательства?» — спросил у него однажды камердинер Клери. — «Я хочу знать, до каких пределов может дойти людская злоба, — ответил король. — И не думал, чтобы подобная может существовать». И вслед за этими словами Людовик XVI спокойно заснул.
С началом своего одиночного заключения король отказался выходить в сад, чтобы подышать воздухом. «Я не могу решиться выходить один, — говорил он, — прогулка мне была приятна только тогда, когда я ею пользовался вместе с женой и детьми».
Девятнадцатого декабря во время завтрака он сказал Клери прямо в присутствии четырех муниципальных стражей: «Четырнадцать лет назад в этот день вы поднялись ото сна раньше, чем сегодня». Печальная улыбка объяснила Клери значение этих слов. «В этот день, — продолжал король, — родилась моя дочь! Сегодня день ее рождения. И мне быть лишенным возможности ее видеть!» Слезы скатились на кусок хлеба, который он держал в руке.
На следующий день Людовик заперся один в своем кабинете и долго писал. Это было его завещание. С этого дня он уже надеялся только на бессмертие. Он завещал все, что мог завещать в своей душе: свою нежность — семье, признательность — слугам, прощение — врагам.
Вот что заключалось в этой исповеди, в которой человек как бы говорит уже из другой жизни:
«Я, Людовик XVI, король Франции, запертый в течение четырех месяцев с моим семейством в башне Тампля в Париже теми, кто были моими подданными, и лишенный всякого сообщения с кем бы то ни было, даже с моим семейством; впутанный, кроме того, в процесс, исход которого невозможно предвидеть по причине людских страстей; не имея никого, кроме Бога, свидетелем моих мыслей, объявляю в его присутствии мою последнюю волю и мои чувства. Вручаю мою душу Богу, моему Создателю. Молю его милосердно принять ее. Молю Бога простить все мои грехи. Я постарался тщательно исследовать их, возненавидеть их и смириться… Прошу всех, кого мог оскорбить невольно (ибо не помню, чтобы сознательно нанес кому-либо оскорбление) простить мне зло, какое, по их мнению, я мог им сделать… Прощаю от всего сердца тех, кто стал моими врагами, без всякого повода с моей стороны, и молю Бога простить им так же, как и тем, кто, по ложной и дурно понятой ревности, причинили мне много зла…
Поручаю детей моих жене; я никогда не сомневался в ее нежности к ним. Поручаю ей в особенности приучить их смотреть на величие сущего мира, если уж они обречены испытать его, не иначе как на благо опасное и преходящее и обращать их взоры единственно к славе Вечности… Прошу жену мою простить мне бедствия, какие она выстрадала за меня, и печаль, какую я мог причинить ей в продолжение нашего союза; она также может оставаться в уверенности, что я не уношу ничего против нее, хотя бы она и думала, что может в чем-нибудь себя упрекнуть.
Поручаю моим детям оставаться всегда дружными между собою, покорными и послушными матери, признательными за все скорби, какие она за них выносит… Прошу их смотреть на сестру мою, как на вторую мать…
Поручаю моему сыну, если бы он имел несчастье сделаться королем, подумать о том, что он обязан всецело отдаться счастию своих сограждан, забыть всякую ненависть и вражду и все, относящееся к несчастьям и скорби, какие я выношу… Пусть он подумает, что я обязан священным долгом признательности детям тех, кто погибли за меня, и тех, кто терпят несчастье за мое дело!.. Поручаю ему господ Гю и Шамильи, которых неподдельная привязанность ко мне побудила затвориться в этом печальном убежище. Поручаю ему также Клери, попечениями которого могу похвалиться с тех пор, как он находится со мною. И так как он остался со мною до конца, то прошу Коммуну вручить ему мою одежду, мои книги, часы, кошелек и другую мелкую движимость, которая у меня отняли ранее… Прощаю моим стражам их дурное обхождение и притеснения, какие они считали своей обязанностью применить ко мне… Я нашел среди них несколько человек с чувством и состраданием. Пусть они насладятся в своем сердце спокойствием, какое должен сообщить им их образ мыслей!..
Кончаю заявлением перед лицом Бога, готовый предстать перед Ним, что не могу упрекнуть себя ни в одном из преступлений, в которых обвиняют меня!
Писано в двух экземплярах, в башне Тампля… январь 1793 года.
Людовик».
В тот же день адвокаты представили королю полный план его защиты. Десез составил основную речь. Это воззвание к нации вызвало слезы у Мальзерба и Тронше. Король сам был тронут состраданием, какое защитник хотел внушить его врагам. Однако гордость заставила его покраснеть при мысли о вымаливании у них какого бы ни было правосудия, кроме правосудия их совести. «Надобно выпустить это заключение, — сказал Людовик Десезу, — я вовсе не хочу воздействовать на моих обвинителей умилением!» Десез противился, но умирающему принадлежит право умереть с достоинством. Защитник уступил.
Когда они с Тронше удалились, король, оставшись с Мальзербом, казалось, был поражен тайной мыслью: «Ко многим моим заботам прибавилась еще одна. Десез и Тронше не обязаны мне ничем; они отдают мне свое время, свой труд и, быть может, свою жизнь. Как вознаградить такую услугу? У меня более ничего нет; если бы я им завещал имение, это завещание не было бы выполнено. Да и потом, подобный долг оплачивается не имуществом!» — «Государь, — отвечал ему Мальзерб, — собственная совесть и потомки вознаградят их. Но вы и теперь можете дать им награду, которую они будут ценить выше самых щедрых ваших милостей того времени, когда вы были счастливы и могучи». — «Какую?» — «Государь, обнимите их!»
На следующий день, как только Десез и Тронше вошли в комнату узника, чтобы сопровождать его в Конвент, король молча подошел к ним и долго обнимал своих защитников. Адвокаты горько рыдали, но чувствовали себя вознагражденными: они получили все, чего только могло добиться их честолюбие, — благодарную слезу несчастного, оставленного всеми своими подданными.
Через несколько минут Сантерр, Шамбон и Шометт пришли за королем и отвели его в Конвент. Обвиняемого заставили ждать около часа, как простого посетителя. Внешность короля была более прилична, костюм — менее плачевен, чем при первом допросе. (Друзья короля советовали ему не стричь бороды, чтобы жестокость тюремщиков с первого взгляда возбуждала негодование и участие. Но король с презрением отверг это театральное средство; право на сострадание к себе он оставил в своей душе, а не в одежде. Комиссары по просьбе короля согласились передать Клери ножницы.).
Людовик XVI с равнодушным видом прохаживался среди групп любопытствующих депутатов, которые нарочно вышли из зала посмотреть на него. Без особого подъема, но и без смущения разговаривал он с Мальзербом. Старец, отвечая ему, употребил титул «Ваше Величество», полный особенной почтительности именно по причине возрастающей немилости судьбы к бывшему королю. Трельяр услыхал это выражение. Встав между королем и Мальзербом, он сказал бывшему министру: «Кто вам дает опасную смелость произносит здесь титулы, запрещенные нацией?» — «Презрение к жизни!» — отвечал Мальзерб и продолжал разговор.
Конвент велел королю войти в сопровождении защитников и выслушал речь Десеза. Эта речь, вполне пригодная для обычных обязанностей адвоката, лишь в нескольких фразах достигала уровня, необходимого для данной, особенно сложной, обстановки. Он рассуждал, в то время как нужно было разить. Десез забыл, что народ не убеждает ничто, кроме его эмоций, что смелость слова в некоторых случаях оказывается высшим благоразумием и что порой можно спасти все, рискуя все погубить.