Переговоры закончились предложением о свидании между Робеспьером и главными членами обоих комитетов. Кутон, Сен-Жюст, Давид, Леба явились вместе с Робеспьером. Лица у всех выражали смущение, глаза были опущены, никто не произнес ни слова. Чувствовалось, что обе партии, идя на примирение, в то же время боялись, чтобы кто-нибудь не проник в их мысли.
Лакост подробно изложил предмет неудовольствия комитетов. «Вы составляете триумвират», — сказал он Сен-Жюсту, Кутону и Робеспьеру. «Триумвират, — возразил Кутон, — не составляется из трех мыслящих голов, сходящихся в одном мнении; триумвиры узурпируют всю власть, а мы предоставляем ее вам». — «В этом-то мы и обвиняем вас, — воскликнул Колло д’Эрбуа, — отказаться от правления в такое трудное время такой силе, какую представляете вы, — значит изменить ему и предать его в руки врагов свободы». Затем, обратившись к Робеспьеру с умоляющим жестом, он сделал вид, что хочет упасть перед ним на колени: «Заклинаю тебя именем отечества и твоей собственной славы, позволь убедить себя нашей искренностью и самоотвержением; ты — первый гражданин республики, мы — второстепенные; мы чувствуем к тебе почтение, которое ты заслужил своей честностью, красноречием, гением; вернись к нам, помиримся, пожертвуем интриганами, которые стремятся разъединить нас!»
Робеспьер, казалось, был тронут Колло д’Эрбуа. Он заявил, что совершенно равнодушно относится к власти, предложил отказаться от управления даже полицейским бюро, заведование которым вызывало упреки в его адрес; в неопределенных выражениях высказался о заговорщиках, которых прежде всего необходимо было уничтожить в Конвенте.
Карно и Сен-Жюст имели очень неприятное объяснение по поводу восемнадцати тысяч человек, которых Карно отделил от Северной армии и выставил против Кобурга, намереваясь отправить их для завоевания Фландрии с моря. «Вы все хотите забрать в свои руки, — воскликнул Карно. — Вы расстраиваете все мои планы, казните генералов, находящихся под моим началом, сокращаете кампании. Я предоставил вам управление внутри страны, так оставьте мне поле битвы, а если вы хотите захватить и его, так возьмите на себя ответственность за границы! Что станется со свободой, если вы погубите отечество?»
Сен-Жюст заявил, что с полным уважением относится к военному гению Карно. Барер всем льстил. Один Билло молчал. Его молчание беспокоило Сен-Жюста. «Есть люди, — сказал юный фанатик, — мрачное выражение лиц которых заставили бы Ликурга прогнать их из Лакедемонии». — «Есть люди, — отозвался Билло, — скрывающие свое честолюбие за молодостью лет и разыгрывающие Алкивиадов, чтобы впоследствии сделаться Пизистратами!»
При имени Пизистрата Робеспьер вообразил, что указывают на него, и хотел удалиться. Робер Линде вмешался в спор и сказал несколько разумных и мягких слов. Лицо Билло прояснилось, и он обратился к Робеспьеру, протягивая ему руку: «В сущности, я упрекаю тебя только в твоих вечных подозрениях; я охотно высказываю те подозрения, которые я лично питал против тебя. В чем нам прощать друг друга? Разве мы не думали и не говорили всегда одинаково?» — «Это правда, — сказал Робеспьер, — но вы убиваете без разбора виновных и невинных, аристократов и патриотов!» — «Зачем тебя нет с нами, чтобы ты мог делать между ними выбор?» — «Настало время, — ответил Робеспьер, — учредить такой суд, который не выбирал бы, а поражал с беспристрастием закона и не руководствовался бы случайностью и предубеждением партий».
Дело касалось жизни тысяч граждан. Робеспьер хотел умерить Террор, а прочие объявили, что он необходим теперь более, чем когда-либо, чтобы уничтожить и искоренить крамольников. «Так к чему же вы изобрели закон 22 прериаля? — спросил Билло. — Неужели для того, чтобы он покоился в своей обложке?» — «Нет, — возразил Робеспьер, — для того, чтобы свыше грозить всем врагам Революции без исключения и даже мне самому, если бы я поднял свою голову выше законов».
LX Термидор
Друзья Робеспьера старались убедить его, что всякое сближение представляет собой западню, расставленную ему комитетами: «Они унижаются потому, что боятся. Если одно твое молчание довело их до такого унижения, то что будет, когда ты начнешь обвинять их? Но если ты покажешь сегодня, что согласен примириться с ними, в чем можешь ты обвинить их? Если они выдадут тебе самых незначительных и опозоренных из твоих врагов, то лишь затем, чтобы сберечь наиболее опасных и хитрых. Вызывай их ежедневно на бой с высоты трибуны якобинцев. Если они не примут вызов, их трусость послужит к их обвинению; если они его примут, народ будет за тебя!»
Сен-Жюст, выведенный из терпения умеренностью Робеспьера, в пятый уже раз уехал в Самбро-Маасскую армию. «Я еду с тем, чтобы меня убили, — сказал он Кутону. — Республиканцам осталось место лишь в могиле».
Якобинцы, секционеры, Пайан, Анрио и его штаб, Добсент, Коффиналь, громко говорили о вооруженном нападении на Конвент. «Если Робеспьер не хочет быть нашим главой, — говорили во всеуслышание коммунары, — то имя его станет нашим знаменем. Надо силой положить предел его бескорыстию или республика погибнет! Бескорыстие, губящее свободу, виновнее честолюбия, спасающего ее. Дай Бог, — прибавляли они, — чтобы Робеспьер почувствовал жажду власти, в которой его обвиняют! Республике необходим честолюбец!»
Ничто не свидетельствовало о великом событии, ожидавшем Робеспьера. Исключая четырех или пятерых людей из народа, скрывших оружие под одеждой, которых якобинцы вооружили без его ведома, чтобы они следовали за ним и охраняли его жизнь, все остальное не отличало Робеспьера от самого простого гражданина. Никогда он не держал себя проще и скромнее. Он не ходил более в комитеты, редко бывал в Конвенте, неаккуратно посещал якобинцев. Он перестал писать, но много читал. Можно было бы сказать, что он погрузился в тот философский покой, которому люди предаются накануне великих событий, оставаясь только истолкователями событий и предоставляя судьбе действовать самостоятельно. Выражение уныния смягчало его обыкновенно пронзительный взор. Даже голос его сделался мягче. Он избегал встречи с дочерьми Дюпле, в особенности с той, с которой должен был соединиться навеки, когда минует гроза. Было очевидно, что его жизненный горизонт омрачился. Между ним и его счастьем оказалось слишком много пролитой крови. Страшная диктатура или торжествующий эшафот стали единственными образами, на которых отныне он мог остановить свое внимание. Робеспьер старался отделаться от них, отправляясь в далекие прогулки по окрестностям Парижа. Один или с кем-нибудь из близких он бродил целыми днями в лесах Медона, Сен-Клу или Вирофле. Казалось, что, удаляясь от Парижа, где катились тележки, переполненные жертвами, он хотел положить возможно большее расстояние между собой и своей совестью.
Рассказывают, что 7 термидора (25 июля), накануне возвращения из армии Сен-Жюста, когда Робеспьер решил поставить на карту свою жизнь ради восстановления республики, он отправился в последний раз провести весь день в сельском домике Жан-Жака Руссо, на опушке леса Монморанси. Он просидел на траве много часов, обхватив голову руками и прислонившись к простому забору, окружающему маленький садик. Лицо его было бледно как смерть. Робеспьер охватывал последним взглядом свое прошлое, настоящее, будущее, судьбу республики, народа и свою собственную. Если он мог умереть от горя, раскаяния и страха, то именно во время этого безмолвного размышления.
Сен-Жюст, вернувшись, несколько раз заходил к Робеспьеру, чтобы переговорить с ним. Устав ждать его, он отправился, еще покрытый дорожной пылью, в Комитет общественного спасения. Его встретили зловещим молчанием, и он ушел оттуда в убеждении, что примирение невозможно и все сердца замышляют смерть. На следующий день, как говорят, Сен-Жюст стал убеждать Робеспьера нанести удар первым. Комитеты готовились к удару. Они знали, как важен выбор президента в собрании, если он может по своему желанию поддержать или обезоружить оратора. Они приказали вызвать Колло д’Эрбуа на президентское место в Конвенте.
Робеспьер перечитал и, по всей вероятности, еще несколько раз переделал свою речь. Когда он 8 термидора, выходя из дома, прощался с домашними, лицо его выражало большее волнение, чем во все предыдущие дни. Его друзья и дочери его хозяина окружили его, проливая слезы. Советовали спрятать под одеждой оружие. «Нет, — возразил Робеспьер, — защитой мне служит мое имя, а оружием — юля народа. Притом большинство Конвента честные люди. Мне нечего бояться среди представителей, которым я хочу только внушить желание блага».
На нем был тот же самый костюм, в каком он появлялся в день прославления Верховного Существа. Робеспьер, без сомнения, желал, чтобы народ узнал его по этой одежде, как свое живое знамя. Леба, Кутон, Сен-Жюст, Давид отправились на заседание раньше его. Собрание было многочисленно, трибуны заняты по большей части якобинцами. Войдя, Робеспьер попросил дать ему слово. Заговорщики, удивленные его появлением, поспешили оставить свои места и отправились разыскать членов комитетов и своих друзей, находившихся в саду и в других залах, чтобы привести их поскорее в зал заседания.
В ожидании слова Робеспьер медленно скручивал рукопись в правой руке, подобно оружию, которым намеревался поразить врагов. Наконец он взошел на трибуну.
«Граждане, — сказал он, — пусть другие рисуют вам заманчивые картины я сообщу вам полезные истины. Революции, до сих пор изменявшие положение государств, имели целью или перемену династии, или переход власти от одного лица ко многим. Французская революция явилась первой, основанной на теории прав человека и на принципах справедливости. Поэтому с самого своего возникновения она терпела гонения в лице всех добросовестных людей, боровшихся за нее.
Друзья свободы старались низвергнуть власть тиранов силой истины; тираны стараются уничтожить защитников свободы клеветой; они называют тиранией даже власть принципов истины. Когда эта система возьмет верх, свобода погибнет, потому что сама природа требует, чтобы влияние ее существовало везде, где собираются люди, во имя тирании или правды. Когда последняя преследуется как преступление — господствует тирания; когда добрые граждане обречены на молчание — властвуют злодеи.