История жирондистов Том II (с оригинальными иллюстрациями) — страница 91 из 94

Коммуны, отовсюду спешила на свои посты. Набережные, посты, площади до самого Нового моста представляли собой один сплошной лагерь. Напротив, окрестности Тюильри были пустынны и молчаливы.

Жители предместий грозными толпами стекались на призыв адъютантов Анрио и эмиссаров Коффиналя. Все сулило победу мстителям за Робеспьера. Они уже вели себя с наглостью победителей. Посланного из Конвента, явившегося сообщить Коммуне приказ об аресте Анрио и о предании суду Пайана и Флерио, избили. Когда он попросил расписку в получении приказа, мэр Флерио ответил ему: «Пойди скажи тем, кто тебя прислал, что в такие дни, как сегодня, расписок не дают. Да скажи еще Робеспьеру, чтобы он не боялся: народ за него!»

Известие об аресте Робеспьера, о котором сообщили через несколько минут его приверженцы, бежавшие с трибун Конвента, довело до экстаза возбуждение Коммуны. Анрио, обнажив саблю, поклялся, что приведет привязанными к хвосту своей лошади всех негодяев, которые осмелились посягнуть на народного кумира. Стоя среди адъютантов у стола, заставленного бутылками, в вестибюле ратуши, Анрио искал вдохновения в опьянении и мужества в проклятиях. Во время этой оргии к совету обратился с недвусмысленной речью мэр. Пайан составил обращение, где клеймил врагов самого добродетельного из патриотов Робеспьера, апостола добродетели Сен-Жюста и Кутона, у которого осталась живой только голова, как выразился Пайан, а тело давно сожжено огнем патриотизма!

Возбужденный этими словами, но еще более вином, Анрио вскакивает на лошадь, несется в Люксембург и возвращается с отрядом жандармов, с которыми проезжает по улице Сент-Оноре. Узнав в толпе Мерлена из Тионвиля, Анрио задерживает его и отдает под стражу. Добравшись до решетки площади Карусель, Анрио хочет проникнуть за нее, но несколько гренадеров Конвента скрещивают штыки перед грудью его лошади. На шум выходит офицер Конвента и кричит жандармам: «Арестуйте этого мятежника!» Жандармы повинуются закону, арестовывают своего генерала, связывают своими поясами и бросают, мертвецки пьяного, в одну из комнат Комитета общественной безопасности.

В то время как Анрио пал таким образом у входа в Конвент, Сен-Жюст, Леба и Кутон были с триумфом приведены своими освободителями на площадь перед ратушей. Муниципальный совет громкими криками призывал Робеспьера. Молва передала уже, что привратник в Люксембурге отказался принять арестованных. Многие спрашивали, уж не убили ли злодеи из Конвента добродетельного гражданина в ту минуту, когда он подчинился закону. Никто не знал причины его отсутствия, но Флерио, Пайан, Коффиналь быстро успокоили Совет. Вот что произошло.

Робеспьер хотел умереть или победить, оставшись чистым, по крайней мере с виду. Когда у Люксембургских ворот его окружили и умоляли встать во главе народа, чтобы наказать Конвент, он упрямо остался во власти жандармов, позволив им отвести себя в муниципальную тюрьму. Там ни настояния якобинцев, ни посланцы Флерио и Пайана не могли заставить его нарушить приказ об аресте. Робеспьер, которого в течение трех часов продержали под арестом, уступил только патриотическим настояниям Коффиналя, который явился, чтобы разогнать жандармов, вызволить его и заставить показаться в зале общего собрания в ратуше. «Если это преступление, то я беру его на себя; если это слава, то она останется за тобою так же, как и спасение народа! — сказал ему Коффиналь. — Разборчивость в средствах создана для преступлений, но не для добродетели. Спасая себя, ты спасаешь свободу и отечество. Осмелься быть преступным такой ценою!»

В ту минуту, когда Робеспьера, внесенного на руках в зал общего собрания, буквально душили в объятиях, его брат, Сен-Жюст, Леба и Кутон объявили об аресте Анрио. Коффиналь, не теряя ни минуты, возвращается на площадь, обращается с воззванием к нескольким отрядам секционеров и отправляется во главе их в Комитет общественной безопасности. Там он находит пьяного Анрио, освобождает его, сажает на лошадь, все еще привязанную к решетке, и привозит к его же канонирам. Анрио, разбуженный, ободренный, горящий желанием отомстить за свой позор, обращает пушки против Конвента.

Было семь часов вечера. В это время депутаты обычно возвращались на заседание. Лица у всех оказались бледны от смущения. Вполголоса передавались мрачные предзнаменования, собранные со всех сторон в эти часы бездействия: клятва якобинцев умереть или победить вместе с Робеспьером, освобождение арестованных, звук набата, присоединение секций к Коммуне, пушки, наведенные на Тюильри, приближение трех тысяч юных питомцев нации, этих преторианцев Робеспьера, спешащих с Марсова поля, чтобы освятить кровью царствование нового Мария.

Бурдон всходит на трибуну. Все разговоры смолкают. Бурдон объявляет, что якобинцы только что приняли депутацию от Коммуны и братаются с инсургентами. Он предлагает Конвенту выйти к народу, как и 30 мая, чтобы успокоить волнение граждан. Мерлен рассказывает, как его арестовали приверженцы Анрио и освободили жандармы. Лежандр поддерживает поколебавшееся мужество присутствующих. Его прерывает шум снаружи. Это канониры, которым Анрио приказал выломать двери. Депутаты бросаются к выходу. Колло д’Эрбуа стремительно занимает президентское кресло. Находясь против двери, это место служило мишенью для первых пуль. «Граждане, — восклицает Колло, надевая шляпу и садясь, — настал момент умереть на своем посту!» — «Мы и умрем там!» — отвечают в один голос все члены Конвента, садясь в ожидании удара. Граждане на трибунах, наэлектризованные этим поступком, встают, дают клятву защищать Конвент, толпой выходят из зала и рассыпаются по садам, дворам и соседним кварталам, крича: «К оружию!» Конвент выносит декрет, которым Анрио объявляется вне закона. Амар выходит в сопровождении своих храбрых товарищей и обращается с речью к войскам. «Канониры, — говорит он им. — Неужели вы покроете бесчестьем родину, которой оказали столько услуг? Взгляните на этого человека: он пьян! Кто, кроме пьяницы, приказал бы расстреливать представителей и родину?»

Канониры, тронутые этими словами, отказываются повиноваться своему начальнику. На его место назначают отважного Барраса. Выбирают двенадцать комиссаров, чтобы идти брататься с секциями и присоединить к Конвенту национальную гвардию. Народ, который дергают во все стороны и который уже устал от этих конвульсий, слушает поочередно то прокламации Коммуны, то декреты Конвента, не зная, на чьей стороне право.

Ночь уже покрывала своей тенью отряды войск, постепенно редевшие около ратуши и делавшиеся все более плотными вокруг Тюильри. Баррас и депутаты объезжали верхом, при свете факелов, центральные кварталы Парижа. Они громко призывали граждан на защиту представителей от мятежной орды. Скоро вокруг Конвента собралась горсть преданных людей числом около тысячи восьмисот человек. Баррас мог бы увеличить это ядро к рассвету, но он знал цену времени и могущество отваги.

Он хладнокровно составляет план кампании и тотчас приводит его в исполнение. Баррас приказывает окружить ратушу отрядами, которые отрезают мятежникам отступление и возможность получить подкрепление. Сам, с пушками в авангарде, он медленно продвигается к ратуше вдоль набережной. Леонар Бурдон следует с другой колонной по узким улицам, параллельным набережной, чтобы одновременно появиться с другой стороны Гревской площади. По мере того как Баррас и Бурдон подходят к очагу восстания, гул толпы вокруг ратуши начинает как будто замолкать. Волнение затихает по мере их приближения. Баррас, успокоенный безлюдностью набережных, приказывает головным своей колонны остановиться, галопом возвращается в Конвент, входит в зал и поднимается на трибуну. Успокоив Конвент, он снова вскакивает на лошадь под крики: «Да здравствует республика! Да здравствует спаситель Конвента!» После него всходят на трибуну Фрерон и его адъютанты. Он дает отчет о состоянии Парижа со стороны Марсова поля. «Мы перерезали им путь, мы послали канониров-патриотов на площадь Ратуши, приказав им уговорить их заблудших товарищей. Теперь мы заставим покориться восставших. Если они откажутся выдать нам изменников, мы погребем их под развалинами здания, в котором они находятся!»

Тальен садится в председательское кресло. «Отправляйтесь, — говорит он энергичным тоном Фрерону. — Отправляйтесь! И пусть солнце не взойдет, пока не падут головы заговорщиков!»

Между тем Робеспьер все еще оставался в Коммуне в бездействии. У него был вид скорее заложника, чем вождя восстания. Выходя из полицейской префектуры, чтобы отправиться в Ратушу, Робеспьер все время повторял увлекавшей его депутации: «Вы губите меня! Вы губите себя! Вы губите республику!» С тех пор как он вошел в совет Коммуны, он делал вид, что остается равнодушным к движению, совершающемуся вокруг него. Сен-Жюст и Кутон умоляли его уступить голосу народа, принять на себя диктатуру и употребить неограниченную власть в течение ночи на то, чтобы на следующий день передать ее очищенному Конвенту. «Народ, — повторял ему Кутон, — ждет от тебя одного только слова, чтобы уничтожить своих тиранов! Обратись к нему хоть с прокламацией, чтобы указать ему, что он должен делать». — «От чьего же имени?» — спросил Робеспьер. «От имени попранного Конвента», — ответил Сен-Жюст. «Вспомни слова Сертория, — прибавил Кутон, — Рим уже не в Риме, он там, где я!»

«Нет, нет, — возразил Робеспьер, — я не хочу показать пример порабощения народного представительства.

Нас превращает в ничто только народ, мы не должны заменять свою волю его правами». — «В таком случае, — воскликнул Кутон, — нам остается только умереть!» «Ты прав», — флегматично произнес Робеспьер. Перед глазами у него был лист бумаги со штемпелем Парижской коммуны. Это было наскоро составленное воззвание к мятежу. Робеспьер, уступая настояниям коллег, начертал в конце страницы половину своего имени, но затем, вследствие угрызений совести или нерешительности не докончил подписи и отбросил бумагу и перо.

Это поведение, губившее друзей Робеспьера, не уронило его, однако, в их глазах. Кутон упрекал себя в том, что не сумел возвыситься до такого бесстрастия в своем патриотизме. Леба, человек дела, почувствовал, что им овладело восхищение. Робеспьер-младший угадывал свой долг по глазам брата. Сен-Жюст не решался спорить против идеи, которую считал выше своей если не по гениальности, то по благородству.