И звякнул о браслет жетон. Какое-то _
воспоминанье!»47 (Эти строки остались А Л БлокАпрель }921 у меня в памяти с ранних лет и останутся навсегда.)
Больше я стихов в напеве не помню, но могу передать в прозе: «Твоё лицо лежит на столе в золотой оправе передо мной. И грустны воспоминания о тебе. Ты ушла в ночь в тёмно-синем плаще. И убираю твоё лицо в золотой оправе со стола»48.
А.А. Блок читает «колокольцы», «кольцы», оканчивая на «ы». Читает деревянно, сдержанно, укороченно. Очень сурово и мрачно. «Ты хладно жмёшь к моим губам свои серебряные кольцы»49.
Иногда Блок забывал слова и тогда оглядывался на сидящих за его спиной даму и господина, которые, слегка улыбаясь, подсказывали ему.
У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердилась. Иногда её рука брала цветочки, которые я держала, и её красивый горбатый нос вдыхал беззапахный запах листьев. И вообще в её лице не было радости, но был восторг.
Становилось темно, и Блок с большими расстановками читал. Наверное, от темноты. Тогда какой-то господин за нашей спиной зажёг свет. Зажглись все свечи в люстре и огромные лампы по бокам комнаты, очень тусклые, окованные в толстое стекло.
Через несколько минут всё кончилось. Марина попросила
B. Д. Милиотти провести меня к Блоку. Я, когда вошла в комнату, где он был, сперва сделала вид, что просто гуляю. Потом подошла к Блоку. Осторожно и легко взяла его за рукав. Он обернулся. Я протягиваю ему письмо2. Он улыбается и шепчет:
«Спасибо». Глубоко кланяюсь. Он небрежно кланяется с лёгкой улыбкой. Ухожу.
15 мая 1920 г.
Блок в жизни Марины Цветаевой был единственным поэтом, которого она чтила не как собрата по «струнному рукомеслу», а как божество от поэзии, и которому, как божеству, поклонялась. Всех остальных, ею любимых, она ощущала соратниками своими, вернее - себя ощущала собратом и соратником их, и о каждом - от Тре-диаковского до Маяковского — считала себя вправе сказать, как о Пушкине: «перья на востроты знаю, как чинил: пальцы не просохли от его чернил!»
Более того, каждого из них — даже бесплотнейшего Рильке! — почитала и осязала она братом ещё и по плоти и крови, зная, что стихи не одним лишь талантом порождаются, а и всеми бедами, страстями, слабостями и радостями живой человеческой плоти, её болевым опытом, её волей и силой, потом и трудом, голодом и жаждой. Не меньшим, чем творчеству поэтов, было её со-чувствие и со-страдание их физической жизни, «стеснённости обстоятельств» или стеснённости обстоятельствами, сквозь которые ей, жизни, надлежало пробиваться.
Творчество одного лишь Блока восприняла Цветаева как высоту столь поднебесную — не отрешённостью от жизни, а - очищенностью ею (так огнём очищаются!), что ни о какой сопричастности этой творческой высоте она, в «греховности» своей, и помыслить не смела — только коленопреклонялась. Таким поэтическим коленопреклонением, таким сплошным «аллилуйя» стали все её стихи, посвящённые Блоку в 1916 и 1920—1921 годах, и проза о нём, с чтением которой она выступала в начале 30-х годов в Париже; нигде не опубликованная, рукопись эта не сохранилась.
Подобно тому, как читатели моего поколения говорят «Пастернак и Цветаева», так её поколение произносило «Блок и Ахматова». Однако для самой Цветаевой соединительная частица между этими двумя именами была чистейшей условностью; знака равенства между ними она не проводила; её лирические славословия Ахматовой являли собой выражение доведенных до апогея сестринских чувств, не более. Они и были сёстрами в поэзии, но отнюдь не близнецами; абсолютная гармоничность, духовная пластичность Ахматовой, столь пленившие вначале Цветаеву, впоследствии стали ей казаться качествами, ограничивавшими ахматовское творчество и развитие её поэтической личности. «Она — совершенство, и в этом, увы, её предел», - сказала об Ахматовой Цветаева.
Помню, как Павлик Антокольский принёс и подарил Марине «Двенадцать» Блока, большого формата, белую с чёрным — Чёрный
вечер, белый снег - книгу с пронзительными анненковскими иллюстрациями50; как прямо с порога бывшей нашей столовой начал читать, сверкая угольными, дикими глазищами; как отбивал в воздухе такт кулаком; как шёл на нас, слепо огибая препятствия, пока не упёрся в стол, за которым сидела и из-за которого ему навстречу привстала Марина; как дочитал до конца, и как Марина, молча, не поднимая глаз, взяла у него книгу из рук. В минуты потрясений она опускала веки, стискивала зубы, не давала выхода кипевшему в ней, внешне леденея.
Феномен «Двенадцати» не только потряс её, но в чем-то основном творчески устыдил, и за себя, и за некоторых её современников-поэтов. Об этом много и резко говорилось в той её, Блоку посвящённой прозе, в частности о том, что «Балаганчик», оставленный Блоком за пределами Революции, именно в Революцию послужил, пусть недолговечным, но убежищем — многим поэтам, начиная с неё самой, создавшей в ту пору цикл изящных не по эпохе пьес... Но -
Не Муза, не Муза, - не бренные узы Родства — не твои путы,
О Дружба: - Не женской рукой, - лютой!
Затянут на мне —
Узел.
Сей страшен союз. — В черноте рва Лежу — а Восход светел.
О, кто невесомых моих два Крыла за плечом -Взвесил?51
В поэме «На красном коне» (1921), зашифрованной посвящением Анне Ахматовой, впоследствии снятом, предстаёт сложный, динамичный в своей иконописное™ образ «обожествлённого» Цветаевой Блока — создателя «Двенадцати», Георгия Победоносца Революции, чистейшего и бесстрастнейшего Гения поэзии, обитателя тех её вершин, которые Цветаева считала для себя недосягаемыми.
Видела и слышала она Блока дважды на протяжении нескольких дней, в Москве. 9 и 14 мая 1920 года, на его чтениях в Политехническом музее и во Дворце Искусств. Знакома с ним не была и познакомиться не отважилась, о чём жалела и — чему радовалась, зная, что только воображаемые встречи не приносят ей разочарования...
ЮБИЛЕЙ БАЛЬМОНТА
Мыс Мариной пришли во Дворец Искусств, зная, что сегодня необыкновенный праздник - юбилей Бальмонта. В саду я немного отстала и вдруг вижу Бальмонта с Еленой и Миррой52 и розу-пион в руках Бальмонта. Марина берёт билет, и мы идем в залу. Елена (по-бальмонтовски Элэ-на) уже заняла своё место. Мирра знаками зовет меня поделить с ней розовую мягкую табуретку. Вносят два голубых в золотой оправе стула, а третий — кресло для Бальмонта. Его ставят посередине.
К.Д. Бальмонт.
Рис. Л.О. Пастернака
Бальмонт входит, неся тетрадь и розу-пион. С грозным, львиным и скучающим лицом он садится, на один стул кладет тетрадку и цветы, а на другой садится поэт Вячеслав Иванов53. Все рукоплескают. Он молча кланяется, несколько минут сидит, потом встаёт в уголок между стулом и зеркалом и, покачивая своё маленькое кресло, начинает речь о Бальмонте, то есть Вступительное Слово.
К сожалению, я ничего не поняла, потому что там было много иностранных слов. Иногда среди речи Вячеслава Ивановича раздавались лёгкие рукоплескания, иногда - возмущённый шепот несоглашающихся.
На минуточку выхожу из душной залы вниз, в сад, пробегаю его весь, не минуя самых закоулков, думая в это время, как же это люди могли жить в таких сырых, заплесневелых подвалах дома Соллогуба. Возвращаюсь, когда Вячеслав Иванович кончает, вылезает из своего углового убежища и крепко пожимает Бальмонту руку.
Вячеслав Иванов 1918 Рис. Н Ульянова
Я хочу описать теперь наружность Вячеслава Иванова. Неопределённые туманные глаза, горбатый нос, морщинистое жёлтое лицо. Потерянная сдерживаемая улыбка. Говорит с лёгкой расстановкой, не шутит, всё знает, учён — не грамоте и таким вещам, а учён, как учёный. Спокойный, спокойно ходит и спокойно глядит, не пламенный, а какой-то серый...
Самое трогательное во всём празднике - это японочка Инамэ4.
Когда её вызвали: «Поэтесса Инамэ», она вышла из-за кресла Бальмонта, сложила ручки и трогательно начала свою простую речь. Она говорила: «Вот я стою перед Вами и вижу Вас. Завтра уже я должна уехать. Мы помним, как Вы были у нас, и никогда не забудем. Вы тогда приехали на несколько дней, и эти несколько дней... что говорить!.. Приезжайте к нам, и надолго, чтобы мы вечно помнили, что Вы были у нас - великий поэт!»
Тогда Бальмонт сказал: «Инамэ! Она не знала, что у меня есть готовый ответ!» инамэ. Портрет работы Все засмеялись. Он встал, вынул ИЗ кар- Я. Вышеславцева мана небольшую записную книжечку и начал читать стихи, вроде: «Инамэ красива и её имя так же красиво», и вообще стих лестный каждой женщине.
И ещё одна женщина, английская гостья, встала и этим дала знать Бальмонту, что она хочет сказать ему что-то. Бальмонт встал. Гостья говорила по-английски. Когда она кончила, Бальмонт взял букет пионов и вручил ей. Лучше бы он отдал цветы японочке, которая не заученно и просто сказала свою маленькую речь!
Кто-то громко сказал: «Поэтесса Марина Цветаева».
Ф. Сологуб. Рис. Ю. Анненкова
Марина подошла к Бальмонту и сказала: «Дорогой Баль-монтик! Вручаю Вам эту картину. Подписались многие художники и поэты. Исполнил В.Д. Милиотги». Бальмонт пожал руку Марине, и они поцеловались. Марина как-то нелюдимо пошла к своему месту, несмотря на рукоплескания.
В это время стали играть на рояле музыку, такую бурную, что чуть не лопались клавиши. Пружины приоткрытого рояля трещали и вздрагивали, точно от боли. Мирра зажимала уши и улыбалась. А я совершенно равнодушно стояла и вспоминала, что видела поэта «Великого, как Пушкин - Блока». Совсем недавно.
Последним выступал Федор Сологуб55. Он сказал: «Не надо
равенства. Поэт - редкий гость на земле. Поэт - воскресный день и праздник Мира. У поэта — каждый день праздник. Не все люди — поэты. Среди миллиона — один настоящий».