История жизни, история души. Том 3 — страница 30 из 80

жаркое чувство любви к ним и соратничества с ними, что уже это само по себе было счастьем. Счастьем были вечера, которые иногда проводили мы вместе, у стола, освобождённого от еды и посуды, весело протёртого мокрой тряпкой, уютно и торжественно возглавленного керосиновой лампой с блестящим стеклом и круглым жестяным щитком - рефлектором; Серёжа читал нам вслух привозимые им из Праги книги; Марина и я, слушая, штопали, чинили, латали. С тех пор и навсегда весь Гоголь, Диккенсовы «Домби и сын» и «Крошка Доррит» слышатся мне с отцовского голоса и чуть припахивают керосином и вытопленной хворостом печкой.

Книг было мало; своих - раз-две и обчёлся, и каждая, заполученная и прочитанная, оказывалась событием.

Однажды Серёжа достал «Детство» Горького, необычайное, не схожее ни с чьим, ранее читанным и сопережитым детством, и Марина, которой случалось чутко задрёмывать с иголкой в руке под наизусть знакомую ей гоголевскую чертовщину или Диккенсову трогательность, - эту книгу слушала по-особому, иногда прерывая чтение краткими восклицаниями одобрения.

Случалось Серёже читать и по-французски, по программе изучавшегося им в университете языка, — какие-то отрывки, рассказики, которые он тут же на ощупь переводил на русский. Марина жёстко, как деревенский костоправ — вывихи, ставила ему произношение и подсказывала значение непонятных слов.

Однажды и она стала в тупик перед словом «defroque» (хлам, ветошь), неожиданно и как-то некстати возникшим среди гладкого и даже сладкого текста; пришлось обратиться к словарю, старого издания, многоглагольному, но беспомощному. «Де - дед - дес - деф...» -бормотал папа, водя пальцем по мелким строчкам, «...деф... вот! De/roque — пожитки мёртвого монаха. Гм... Странно! При чём тут монахи? Тут про барышню, про молодого человека, про весну... Странно!» — «И — выразительно! — подхватила мама. — Какая в этом печаль, отринутость, нищета... Что может быть нищее мёртвого монаха? Кстати: какие у монаха, да ещё мёртвого, могут быть пожитки ? Спал на голых досках, хлебал из монастырской миски, похоронен в собственной рясе... Власянице». — «Ну, может быть, ложка осталась? — неуверенно предположил папа, уже смеясь глазами. - Кипарисовая, с крестиком?» — «Ложка! Ложка — не пожитки. Пожитки - это всякая дребедень, барахло, вот как у нас. Да, но при чём, всё же, монах?» — «Мёртвый! Мёртвый монах! — с жаром ввязалась я. — Наверное, в нём всё и дело. Остальное — для отвода глаз. Может быть, он упырь и оборотень и теперь прикидывается молодым человеком? Как у Жуковского? Как у Вас, Марина, в “Молодце”?» Тут уж и Марина засмеялась, и «в этот вечер больше не читали», по крайней мере по-французски.

...Счастьем была наша семейная сказка — импровизация, которую Марина и Серёжа рассказывали мне перед сном, когда я себя хорошо вела, что случалось не каждый день. Это была длинная звериная повесть с приключениями и продолжением; начало её терялось в юности моих родителей и в моём самом раннем, почти младенческом, детстве; Серёжа замечательно изображал Льва и Обезьяну, Марина - Кошку и Рысь.

Изначальные Звери множились на подсобных; их странствия, проделки, побеги из неволи, преследования и спасения начинались всегда с центральной — Вацлавской - площади Праги, чтобы оттуда растечься по тридевятым царствам и тридесятым государствам. Лев был благороден, Рысь — непоследовательна и коварна, остальные действующие лица обладали иными свойствами; все они попадали в удивительные переплёты, из которых выручали друг друга - иначе бы мне не заснуть...

Издавна и нежно повелось - Марина звала Серёжу Львом, Лёве, он её - Рысью, Рысихой; сказочные эти клички вошли в домашний, семейный наш обиход, привычно подменяя подлинные имена, и так -до самого конца жизни. Маринины тетради испещрены Серёжиными «львиными» рисунками; уходя, а чаше всего - убегая («утапаты-вая», как говорил Лев из сказки) - в университет ли, по бесчисленным ли делам, Серёжа набрасывал силуэтЛьва: благодарного, пообедавшего, с толстым пузом, или — привычно-тощего, вскакивающего в последний вагон уходящего поезда; Льва, плачущего крупными слезами или смеющегося во всю пасть — чтобы Марина, раскрыв тетрадь, улыбнулась ему вслед, принимаясь за работу...

Марина же часто подписывала свои письма к Серёже и ко мне заглавной буквой «Р» и рисовала - в виде росчерка - длиннохвостую дикую кошку или только ухо её с кисточкой, - чуткое ухо Рыси...

А вот Маринин «Рысиный» автограф в моей тетради посреди моей, развалистым, небрежным почерком размахнувшейся, «Характеристики Ноздрёва»: «Пьяница неглуп, сжил со света жену, сживает и кормилицу, и потом ещё какую-нибудь...»

«Сегодня, 26 сентября по старому стилю, в день моего тридцатилетия, в 7 '/, ч. вечера ты, обманом не желавшая писать и разозлённая моей прозорливостью, - в ответ на моё предложение нарисовать тебе рысь ответила: «Тьфу на Ваших рысей!» (Повторила дважды.)»

Тут, между моей ленью, маминой прозорливостью и предложением нарисовать мне рысь — высшую, так сказать, награду за прилежание, которым я вообще не отличалась, — небольшой логический разрыв. Видно, мне влетело от этой самой прозорливости, и я обиделась (табельный, всё-таки, был день!) — Марина спохватилась, захотела меня утешить, а я обозлилась и заупрямилась... Так или иначе, мы быстро помирились, потому что — вот она (всё же), Рысь, изображённая мамой, Рысь в роли голубя-миротворца, хоть и с угрожающей кисточкой на ушах и в позе готовности к очередному (прозорливому) прыжку. И дальше, опять же среди Ноздрёва, моё утихомиривающееся ворчанье:

Милая Рысь, так как сегодня твоё рожденье, поздравляю тебя и забываю все твои обиды. Хоть ты теперь и старая тридцатилетняя Рысь, но сидишь ещё крепко на спине... Я тебе подарила коробку спичек, свою картинку льва в пустыне, грушу, три тетрадки и три папиросы, а Вы говорите, что я плохо пишу. Мне жаль, что в день рожденья Рысь в Вас проснулась донельзя...

С Рысью можно было быть на ты, с Мариной — только на Вы.

...И ещё было счастье - настолько ведомое каждому человеку, что не стоило бы о нём и заикаться, если бы не во многом утраченная нами ныне особость его «компонентов» — счастье детских праздников! Заслуженности их, ибо они - понятие не только календарное...

Счастье ёлки, которое начинаешь выстраивать ангельским поведением и титаническим трудолюбием - не без срывов, увы, - грозящих обвалом всего сверкающего здания!

Счастье украшений, сделанных собственными руками из бережно накопленных в большой картонке под кроватью аптечных баночек и конфетных обёрточек, обрезков и картинок, яичных скорлупок и спичечных коробок, собранных в лесу шишек и букетиков сухой рябины — что ни игрушка, то изобретение, овеществлённая идея... Цветная бумага, привезённая папой, ножницы, сваренный в жестянке мучной клейстер, картонная «палитра» с матовыми пуговками акварели, проволока, катушка ниток... Чтобы дорваться до этих богатств, первоисточника будущих ёлочных сокровищ, чтобы иметь право всласть изобретать, резать, клеить, раскрашивать, надо хорошо, на совесть — и быстро! — справиться со всеми дневными задачами и обязанностями. И тогда — вот твой заслуженный край стола, твой заслуженный - наравне со взрослыми - досуг, заслуженное чудо творимого тобой и тобой приближаемого праздника.

Наверное, они были ужасны, мои косолапые картонные тигры в каторжную полоску, тряпичные деды-Морозы, кривые звёзды, спичечные ангелы, скорлупочные клоуны, мельницы и санки из коробков; наверное, аляповаты были хлопушки, а бумажные цепи достойны Бонивара59- но какие фабричные игрушки с их безупречной формой и стандартным глянцем могут сравниться с детскими самодельными, в которые столько души вложено, столько старания и — творческого восторга! Только звёзды небесные им сродни!

Как они, украшения эти, оживали в тёплом мерцании свеч, отъединяясь от нас, уже не властных над ними, как горделиво и кротко царствовали на зелёных, пробудившихся от морозной скованности, сильных, топорщащихся ветках...

...А ещё было волшебство «не наших» праздников, чешских, деревенских. На «святого Николая» в лавках пана Балоуна во Вшенорах и пани Сасковой в Мокропсах продавались пряники — фигурки святого, от маленьких, подешевле, до здоровенных, которые лишь самим лавочникам могли оказаться по карману. Каждый пряник был щедро разукрашен цветной глазурью, ею были выписаны по ржаному его полю складки одеянья, епитрахиль с крестами и посох. Прилепленный сахаром бумажный печатный лик в благостных морщинах взирал на покупателя с выражением всепрощения. Оно оказывалось кстати: налюбовавшись печеным чудотворцем, малолетние дикари и еретики пожирали его до крошки, из почтения начиная с ног...

На святках в убогих витринах сельских лавок располагались игрушечные вертепы с деревянными, бороздчатыми и угловатыми богородицами, Иосифами, младенцами в яслях с настоящей соломой, волхвами, волами и ослами; над ними дрожала большая хвостатая звезда из серебряной канители; дети прибегали издалека полюбоваться на эти кустарные чудеса, да и взрослые останавливались умилённо. Деревня дышала сложным, пряным, сытным запахом деревенского праздника — ва-ночек (от слова ваноце, рождество) — продолговатых хитросплетённых булок с миндалём и изюмом, только что вынутых из духовок; жарящихся гусей, лука, шафрана, ванили.

Марина Цветаева с Алей в лесу. Чехия, ок. 1924

Откуда-то из-за синих гор появлялись кукольники, давали представления в зальце «мэрии». Театр умещался на столе; вел спектакль Кашпарек, чешский Петрушка, длинноносый человечек с неподвижной улыбкой полумесяцем, в полосатом колпачке с кисточкой.

Представление начиналось с загадки, задаваемой Кашпареком детям, - об украденной страшным чёрным орлом маленькой звёздочке, находившейся в плену у похитителя добрых три сотни лет... «А потом пришли охотники, пиф-паф, от орла только перья полетели! Он выпустил пленницу из когтей, и вот она вновь сияет на небосклоне... что же это за звёздочка, дорогие мои мальчики и девочки?» - «Чес-кословенско! Чехословакия!» — вопят маленькие зрители и бьют в ладоши. (В ту пору обретённой в 1918 году чехами независимости их от Габсбургов сравнялось всего 4-5 лет