История жизни, история души. Том 3 — страница 60 из 80

Ну вот, года через три вышла я за Пальку, потом Таньку родила. Живу хорошо, ничего мне не надо. Как бы не Тонька, и я бы забыла, и Палька, выпивши, не корил бы.

Поверишь ли, как бы я узнала, что он помер — тот-то! — лихою смертью, так от души бы отлегло. А встретила бы его (карий глаз возле моего лица меркнет и вспыхивает звериной искоркой) - тут же на месте порешила бы чем под руку попало, топором ли, камнем ли. Волчья душа!

14

Вечером нас приглашают в колхозную контору - подписываться под Стокгольмским воззванием1. Мы очень устали, нам не хочется двигаться, но не идти невозможно.

Контора помешается всё в том же неисчерпаемом купеческом доме, и в обычные дни из всех комнат эта — самая неприветливая. Окна выходят на север, двери — в коридор, загромождённый сундуками, куриными клетками и рассохшимися бочками. На давно не белённых стенах - пожелтевшие плакаты с иллюстрированными болезнями рогатого скота, картофеля и хлопчатника, еле заметные в клубах махорочного дыма надписи - не курить! не сорить! Вдоль стен — колченогие скамейки и табуреты, на залитом чернилами и изрезанном досужими ножами столе графин без пробки, наполненный енисейской водой цвета чайной розы.

Но сегодня всё принаряжено, стол застелен кумачом, на котором ещё проступают плохо отстиранные слова «твердыня дружбы и славы», скамейки расставлены, как в театре, а главное — вымыт до блеска обычно зашарканный пол.

Принаряжены и люди, не так обстоятельно, как по большим праздникам, но всё же цветастые платки и шали извлечены на свет Божий, и поэтому в комнате помимо табачного дыма и керосинового угара носится странный и старинный запах потревоженных бабкиных сундуков.

Здесь я впервые вижу «американца», маленького пожилого человечка с длинной шеей и верблюжьей нижней губой, одетого в какую-то золотоискательскую куртку со множеством карманов, крючков и клапанов. Он не настоящий американец, а просто одессит, высланный из Москвы за спекуляцию, и кличка эта пристала к нему, по-видимому, из-за обилия совершенно в колхозе не ходовых заграничных вещей, привезённых им с собой.

Женщины и «американец» сидят на скамейках, мужчины — на полу, и все упоённо, с застекленевшими глазами грызут кедровые орешки, заменяющие здесь подсолнухи.

За столом мы видим учительницу Варвару Максимовну, Евдокима - заместителя председателя колхоза и между ними пытаемся различить представителя райкома партии, скрытого большим букетом бумажных роз, принесённым Натальей Афиногеновной для украшения помещения.

Наконец Евдоким объявляет собрание открытым, и все долго и с удовольствием аплодируют. Потом поднимается представитель райкома, одергивает тужурку, опирается руками о стол и начинает: «Товарищи!»

Это инструктор отдела агитации и пропаганды Колесников, человек с обманчиво сказочной наружностью старого пасечника, сухой, ограниченный и весь какой-то скудный. Я его хорошо знаю, он контролирует всю работу Дома культуры, в частности мою.

Невнятно и скучно он произносит вступительные слова, потом привычно окунается в газету и плывет по её течению, и так же непонятно, скучно и необычайно долго мямлит её вслух.

Я представляю себе долгий путь, проделанный этим человеком по Енисею на райкомовской моторке, всякие там суточные, подъёмные и командировочные, сопутствующие ему, думаю о том, что вся жизнь его в том и состоит, чтобы ездить с места на место, зимой и летом, и читать вслух уже всеми прочитанные газеты или размноженные на машинке не им написанные доклады.

На лице его, снизу освещённом лампой, лежат чёрные, как сажа, непривычно расположенные тени, и от этого оно кажется странной карнавальной личиной с густыми усами вместо бровей.

Внезапно на меня наваливается что-то тяжёлое и вместе с тем доверчиво-мягкое - это сладко, с разинутым ртом, заснул «американец».

Толчком локтя очень ненадолго привожу его в чувство.

Рядом со мной сидит, не шелохнувшись, прямая и вся высохшая Урания, до бровей закутанная в коричневую шаль. На тёмной руке её с искривлёнными пальцами поблескивает обручальное кольцо.

У Урании во время войны без вести пропал муж, она осталась с пятью девочками. Вон в углу тетя Паша, доярка, у которой погибли муж, брат и сын, и её сестра, тётя Поля, муж которой вернулся без обеих ног и помер здесь, в деревне, года три тому назад.

Под окном сидят, обнявшись и покачиваясь, две красивые быстроглазые сёстры — Даня и Ариша, отец которых не вернулся из германского концлагеря, идо 16летони росли в игарском детском доме. Они перешёптываются, поглядывая на клюющего носом нарядного Миньку-моториста, и тихо смеются в кулак.

Спрятавшись за печку, кормит ребёнка растрёпанная, неприбранная пожилая женщина, Настя Попова, телятница. Вот и она осталась в войну без мужа, с двумя малышами и не так давно вдруг связалась с парнем, вдвое себя моложе, сыном председателя, за что корит её вся деревня, а председателева жена поедом ест.

Да буквально на кого ни глянь, каждый и каждая пострадали от войны, многие непоправимо.

Во имя их и от имени их написано Стокгольмское воззвание, но об этом не знают и не думают ни они сами, ни Колесников, для них это просто пропащий вечер, а он отбывает повинность, за которую деньги получает.

- Кто желает выступить?

- Я желаю, - срывается с места Попова, запахивает на груди кофту и потом размахивает свободной рукой. - Я желаю сказать, что по закону вот мне положено за телёнка семь трудодней, а как Весёлая отелилась, так трудодни мои Маруське записали, знаю, чьи это дела, будто в её дежурство, а что Маруська против меня зло имеет, каждый знает, а я...

- Не по существу выступаешь, Настасья, тут тебе не производственное совещание, - прерывает её Евдоким. - Кто имеет слово по существу Стокгольмского воззвания4, кто желает выступить?

Колесников уже не стоит, а сидит за столом, и опять вместо его лица - букет бумажных роз.

- Кто желающий сказать, ещё раз предупреждаю!

- А танцы будут?

- Чего говорить, всё ясно!

- Почему кино не везут? — несётся из задних рядов.

- ...Желающих нет? Итак, прошу, товарищи, подходить расписываться!

1952 (?) г.

СТИХОТВОРЕНИЯ * * *



Солдатским письмом трёхугольным В небе стая.

Это гуси на сторону вольную Улетают.

Шёлком воздух рвётся под крыльями. Спасибо, что хоть погостили вы. Летите, летите, милые!

На письме - сургучовой печатью Солнце красное.

Унесёте его на счастье вы -Дело ясное.

Нам останется ночь полярная,

Изба чёрная, жизнь угарная,

Как клеймо на плече позорная, Поселенская, поднадзорная.

На такую жизнь не позарюсь я, Лучше трижды оземь ударюсь я, Птицей серою обернуся,

Полечу - назад не вернуся — Погодите, я с вами, гуси.

1949 * * *

Енисей сливается с Тунгуской, Старший брат встречается с сестрою. Та течет полоской синей, узкой,

Тот — широкой полосой седою.

По груди широкой, богатырской Стороны чужой, земли сибирской Пролегают лентой орденскою.

Две реки идут одной рекою,

Две реки идут одной судьбою,

Так, как нам не велено с тобою.

И железные проходят зимы,

И чудесные проходят вёсны Над моею жизнью нелюбимой, Над чужой землёй орденоносной. Над чужбиною.

1950 * * *

В тайге прохладной Ребячьей радостью Ребячьей сладостью Встречают ягоды.

Черничные заросли,

Брусничные россыпи.

Мол живите до старости,

Мол ешьте досыта!

Мол кушайте, друга!

Мол счастливы будьте!

Мол только пригубьте!

Мол не обессудьте!

Не хочу вас, заросли!

Не желаю, россыпи!

Не хочу — до старости!

Не желаю - досыта!

Мне б яблочка российского разок куснуть, В том доме, где я выросла, разок уснуть!

1950 * * *

- «Ночь - а звёзды - рукой подать!

- Схватить, удержать в руке,

Ту, самую яркую, крепко сжать,

Как гривенник, в кулаке,

И в чум прилететь,

И всем показать -Глядите, отец и мать!

Я сам её взял — поглядите, горит в руке!

Довольно светить ей на небе —

пусть светит у нас в потолке!

И мама задует светильник из мха и жира тюленя И сына, лаская, посадит к себе на колени...»

...О детстве своём говорил, покуривая и хохоча, Раскосый электромонтер из колхоза «Путём Ильича».

1950

ВЕСНА

Не певунья и не красавица —

По медвежьи трудится, старается,

Напрягается тучами,

Кручами,

Всеми реками сонно-могучими,

Каждым корнем и каждой жилою,

Всей своей материнской силою,

Сердцевиной таёжного дерева,

Всей упругостью мускула Зверева,

Чтоб из треснувшей оболочки Ледовитого, мёртвого сна,

Появилась дрожащим комочком,

Необсохшим цыплёнком — весна.

1951 * * *

Непростой мужик стоит у чума, Старый, косолапый, косоглазый, Не по-здешнему мужик угрюмый, Раз взглянув — его узнала сразу.

Я об этом мужике читала в детстве, А теперь живу с ним по соседству. Он, как все, одет в оленьи шкуры,

Только шерсть на том олене — волчья.

Он, как все, обут в унты оленьи,

Да по-волчьему ступает, сволочь!

В веках прячет он глаза, как в ножнах,

Изредка блеснут неосторожно.

Непростой мужик стоит у чума,

Непростого ишет в небе чудном.

Непроста его ночная дума.

Непроста луна над ним — шаманским бубном.

1951 * * *

Первой страницей зимы

открывается день Белой страницей.

Синькою в детских следах залегает глубокая тень, Синяя лыжня по белому снегу стремится.

Птицы у нас не зимуют. Молчит за поселком тайга, Стадом оленей уставила в небо рога.

День без событий, без почты, почти без забот.

- Хоть бы скорей красноярский пришёл самолёт!

1951

НОЧНАЯ МОЛИТВА

Из дому выйдешь - тьма по глазам Будто ножом.