Играла, в эпоху корсетов на китовом усе, подчёркивавших все округлости женской фигуры, двадцатилетнего юношу в облегающем белом мунди-v . ре и офицерских рейтузах; как ни величественно
w-4-
Алиса Коонен в роли Федры. Рис. В. Стенберга
было - в глазах Марины - зрелище несгибаемой ™ и старости, но оно отдавало гротеском и оказалось тоже гробницей, воздвигнутой Сарой и Ростану, и ростановскому «Орлёнку»; как, впрочем, и памятником слепому актёрскому героизму. Если бы Л ещё были слепы и зрители...
г (] К счастью, оставался сам Париж, великий уто-
■' ' Гс—*•'- литель воображения, неисчерпаемый каменный
учебник Истории — для всех возрастов души.
Следующее, более устойчивое, соприкосновение Марины с театром произошло в раннюю пору её замужества: и Серёжа, и его сестры были учениками театральных школ и участниками студийных спектаклей17; старший же брат, Пётр, рано умерший, - профессиональным актёром. Все они, так же, как и окружавшая их молодёжь, тяготели к Таирову, были без ума от Алисы Коонен18 и не мыслили себе жизни вне театра. Марина довольствовалась зрительными залами и зальцами, и — атмосферой общей, жаркой, радостной увлечённости.
Чем короче были роли, тем сильнее — волнения. Смешливый Серёжа никак не мог совладать с репликой одного из осаждённых, изголодавшихся воителей из «Сирано де Бержерака»: «Ах, коль сейчас не подкрепят мне сил, я удалюсь в палатку, как Ахилл» — и этим самым Какахилом окончательно добивал и без того умученное репетициями войско. Вообще же Серёжа обладал прекрасными сценическими данными, и его выступления на подмостках «Эксцентриона», студии-спутника Камерного театра, запомнились зрителям.
Среди завязавшихся в те годы отношений длительнее всех оказались приятельские связи Марины и Серёжи с талантливым актером и музыкантом А. Подгаепким-Чабровым19, незабываемым Арлекином из «Покрывала Пьеретты», человеком мятущимся, восторженным, неуравновешенным. Ему Марина посвятила в 20-е годы свою поэму «Переулочки», за негасимость его смятенности и за то, что в такое бесподарочное время он — однажды — подарил ей розу.
Буквально отравленный сценой, одержимый мечтой о собственном, не подвластном ничьей школе или воле театре, он эмигрировал, как во сне, ведомый этой мечтой. Пробуждение обернулось одиночеством, нищетой, отчаяньем. Разуверившись в обстоятельствах и в людях, он обратился к Богу — причём к католическому, пленившему его воображение великолепными спектаклями торжественных месс, декорациями уводящей за облака готики и нездешним аккомпанементом органа. Тут-то и «охмурили ксёндзы» несчастного Арлекина, посулив ему, ежели он сменит православие на католичество, не только царство небесное, но и земную должность библиотекаря при Ватикане. Так Чабров стал священником. Его одели в узкую сутану, в которой он выглядел более, чем когда-либо, актером! - выбрили на голове тонзуру - кружок для сошествия Святого Духа и отправили на Корсику, в самый отдалённый, самый пропащий приход; несколько свирепых старух и нераскаянных бандитов составили его паству.
А.А. Чабров
Он разыскал нас в 30-е годы и каждые год-полтора приезжал к нам в Кламар и Ванв под Парижем, погостить несколько дней и отвести обиженную и обманутую душу в воспоминаниях о театральном былом и в сдержанно-выразительных упрёках католическому настоящему. Мои родители очень жалели его. Что с ним стало в дальнейшем — не знаю.
Итак, сознательный интерес Марины к искусству сцены впервые был порожден призрачной страстью к двум Наполеонам — I и II; призрачность страсти обусловила и призрачность интереса; вторая встреча с театром была в то же время и вторичной, озарённой не собственным Марининым светом, а — отражённым, и прервалась она Серёжиным уходом на фронт. Третья и последняя оказалась настоящей, ибо — утвердила и завершила в её творчестве целую эпоху: эпоху Романтики.
Той самой Романтики, которая, ничтоже сумняшеся, бродила по путаным и заснеженным переулкам революционной Москвы, оставляя свой легкий не по сезону след в тетрадях поэтов и на сценах театров, прежде чем раствориться во времени и пространстве великих перемен и событий.
Всё началось со встречи с поэтом — совсем юным Павликом Антокольскими20 и с его совсем юной и блистательной поэзией - ещё в 1917 году. Павлик к тому же оказался и драматургом и актером и ввёл Марину в круг своих друзей, в магический круг вахтанговской Третьей Студии, который — на время — замкнул её в себе.
Прельстил и замкнул (если Марина была вообще способна в чём-либо творчески замыкаться) потому, что был только студией, а не театром, поиском, а не каноном, обретя который обычно от добра доб-
ра уже не ищут. Но при всей своей увлечённости студийцами и их работой, при всём своём романтическом отклике на их романтику Марину не покидало подспудное чувство несоответствия «лицедейства» эпохе21, да и собственного своего - «лицедейству». Отсюда - то покаянное, то ироническое звучание многих её лирических стихотворений «студийного» периода, горчащая шутливость стихов к «Комедьянту» (как и само заглавие цикла — «Комедьянт»), отсюда — шар-маночность напева некоторых «Стихов к Сонечке»22 и пародийность формы «жестокого роман-Сонечка Гомидэй са» - при всей (всегдашней) остроте чувств,
породивших эти произведения. Из тех русл, по которым пробивалось тогда Маринино творчество, «студийное» русло было самым праздничным, ибо - комедийным; то была последняя праздничность, нарядность и первая и последняя комедийность её лирики.
Володя Алексеев в театральном костюме
...Как же они были милы, как прелестны молодостью своей, подвижностью, изменчивостью, горячностью её и её же серьёзностью, даже важностью — в деле. А дело их было — игра. Игра была их, взрослых, делом! — я притихала в углу, чтобы не услали спать, и смотрела на них с полнейшим пониманием, потому что я, маленькая, тоже играла, и тоже в сказки, как и они. Приобщённая обстоятельствами к миру взрослых, я быстро научилась распознавать их, незаметная им. Только Маринина подруга, та, кому были написаны «Стихи к Сонечке», Софья Евгеньевна Голлидэй, «подаренная» Марине Павликом, осознала и приняла в сердце своё и нас с Ириной23, особенно Ирину - за её младенческую нежность, кудрявость, незащищённость.
Кроме Сонечки и Павлика нас постоянно навещали три Юрия — Завадский,
Никольский24, Серов25 — и один Володя —
Алексеев26, вскоре вышедший из игры — в гражданскую войну, в которой и след его потерялся, ещё запомнилась мне внешней неприметностью своей и большой добротой студийка Елена Владимировна (Лиля)
Шик27, из-за длинного носа и покладистого нрава ей всегда доставались так называемые характерные — а попросту старушечьи - роли.
Посетители наши всегда кого-нибудь приводили к нам или от нас уводили, и старинная полутораэтажная квартира наша, с внутренней лестницей, вся превращалась в движение, становилась сплошной лестницей, по которой, подобно библейским ангелам из «Сна Иакова»28 сновали студийцы. Зимой мы жили внизу, в самой тёплой - и тёмной - из комнат, а летом перебирались в почти чердачную, длинную, узкую клетушку с единственным, но зато выходившим на плоскую кровлю соседнего флигеля окошком. Комната эта стала Марининой любимой, потому что именно её когда-то выбрал себе Серёжа.
Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите: гора рукописных бумаг...
— Так! — Руку! — Держите направо!
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина может без кружев...29
Каких только кружев не плели тут голоса, и каких только голосов не слыхал этот чердачный дворец, — каких споров, разговоров, репетиций, декламаций, каких тишайших шёпотов! Все были молоды и говорили о театре и о любви, о поэзии и о любви, о любви к стихам, о любви к театру, о любви вне театра и вне стихов... Впрочем, для Марины любви вне поэзии не существовало.
Она любила слушать эти голоса, убедительность интонаций и убеждённость слов, звучавшую в них правду... или пустоту.
...И, упражняясь в старческом искусстве Скрывать себя, как чёрный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Санд30.
Древней Сивилле было двадцать шесть лет.
А какими Жар-Птицами пролетали в этих разговорах волшебные слова и имена: «Принцесса Брамбилла» и «Адриена Лекуврер», «Фа-мира Кифаред» и «Сакунтала», «Принцесса Турандот» и «Чудо Святого Антония», «Гадибук» и «Потоп»...31 Фамилии Станиславского и Вахтангова, Таирова и Мейерхольда звучали сегодняшним днём, произносимые с неустоявшимся восторгом или досадой текущего часа...
Иногда и меня брали в театр; помню «Адвоката Пателена»32 в каком-то помещении Зоологического сада, в непосредственной близости к клеткам с хищниками, помню, в Художественном, зачарованных детей, которых звали бубенцовыми именами Тильтиль и Митиль; помню, как Сахар ломал свои сладкие пальцы, как Хлеб, вздыхая,
вылезал из дежи, как появлялись и растворялись в розовато-зеленоватом конфетном свете рампы Бабушка и Дедушка...33 Помню гибкие и вместе с тем угловатые фигуры, метавшиеся по маленькой сцене особняка в Мансуровском переулке, яркость условных костюмов, патетические образы бледных прекрасных женщин с распущенными, почему-то всегда чёрными, волосами, заламывавших свои прекрасные бледные руки...
Ю. Завадский в роли святого Антония в пьесе М. Метерлинка
«
Чудо святого Антония»
Что привлекло Марину к Студии, помимо самих студийцев, то есть помимо всегда для неё основного: обаяния человеческих отношений? То, что в театральном искусстве, наряду с далеким её природе «зрелищным» началом, наличествовало