какому сумасбродному порыву, явился пред ворота Кастель-Нуово и, пока старший брат терял драгоценное время, ища благословения Карла Дураццо, приказал впустившим его солдатам более никому не отворять. Затем, ни на мгновение не устрашившись гнева Карла и ревности Роберта, он вбежал в покои королевы и там, по свидетельствам Доменико Гравины, без лишних слов вступил с нею в супружеские отношения.
Вернувшись с прогулки, Роберт Тарентский сперва удивился, что стражники не торопятся опустить для него мост, и стал громким голосом звать их и грозить наказанием за столь непростительный недосмотр. Однако ворота замка по-прежнему оставались заперты, и солдаты не выказывали ни малейшего страха или раскаяния. Князь рассердился уже не на шутку и поклялся, что перевешает, как собак, всех тех мерзавцев, которые имели наглость его не впускать. И тогда императрица Константинопольская, опасаясь кровавой ссоры, которая неминуемо разгорелась бы между сыновьями, без всякой свиты, пешком, вышла навстречу сыну и, призвав на помощь все свое материнское влияние и упросив его не показывать своего гнева перед шумной толпой, собравшейся посмотреть на это странное представление, шепотом поведала, что случилось в его отсутствие.
Рык раненого тигра вырвался из груди Роберта. Ослепленный гневом, он едва не затоптал мать копытами коня, который, переняв настроение хозяина, яростно вскинулся на дыбы и из ноздрей его пошла кровавая пена. Призвав на голову брата все мыслимые проклятия, Роберт Тарентский натянул поводья и галопом унесся прочь от злополучного замка. Направился он, конечно же, к своему кузену Дураццо, с которым недавно распрощался, чтобы рассказать о нанесенном оскорблении и потребовать мести.
Карл непринужденно беседовал с юной супругой, которая вовсе не приучена была к разговорам столь спокойным и столь доверительным, когда князь Тарентский, расстроенный, задыхающийся, весь в поту, явился, чтобы поведать им свою невероятную историю. По просьбе Карла он дважды повторил рассказ от начала и до конца, настолько немыслимой казалась тому дерзость молодого Луи. На смену сомнениям быстро пришла ярость, и, ударяя себя по лбу стальною ратной рукавицей, герцог воскликнул, что, раз уж королева бросает ему вызов, он сумеет повергнуть ее в трепет – будь то в королевском замке или в объятиях ее любовника. Бросив уничижительный взгляд на Марию, со слезами на глазах молившую пощадить сестру, он крепко пожал руку Роберту и пообещал, что, пока жив, Людовику Тарентскому мужем Иоанны не быть.
В тот же вечер он заперся у себя в кабинете и написал письма в Авиньон, которые вскоре возымели свой эффект. Одна булла, датированная 2 июня 1346 года, была адресована Бертраму де Бо, графу Монтескальозо, верховному судье королевства Сицилия, и содержала приказ тщательнейшим образом изучить дело об убийстве Андрея, выявить убийц, которых Папа заранее предает анафеме, и строжайшим образом их наказать. К этому посланию прилагалось еще одно, секретное. Вот оно-то и внесло серьезные коррективы в планы Карла Дураццо. Суверенный понтифик настоятельнейшим образом рекомендовал верховному судье всемерно избегать упоминания на процессе имени королевы и принцев крови во избежание всяческих беспорядков, оставляя за собой, верховным владыкой Церкви и сеньором Неаполитанского королевства, право осудить их впоследствии по собственному усмотрению.
Бертрам де Бо обставил это внушающее ужас судилище с большой пышностью. В просторном зале суда возведен был помост, и всем офицерам короны, высшим сановникам государства, виднейшим баронам королевства отведено было место за судейской загородкой. По прошествии трех дней после оглашения в столице буллы Климента VI верховный судья смог приступить к прилюдному допросу двух обвиняемых. Первыми угодили в руки правосудия, как это водится, те, кто по рангу были всех ниже и чья жизнь имела меньшую ценность, – Томмасо Паче и Никколо ди Мелаццо. Они предстали перед судьями, чтобы, как это было в те времена заведено, подвергнуться предварительной пытке. Когда нотариуса вели на допрос, на улице, проходя мимо Карла Дураццо, он успел шепнуть:
– Сударь, пришло время отдать за вас жизнь. Свой долг я исполню. Прошу, позаботьтесь о моей жене и детях!
Герцог кивнул, и мэтр Никколо, приободрившись, с непринужденным видом и решительной поступью пошел дальше. Верховный судья, установив личность обвиняемых, передал их палачу с помощниками, дабы те подвергли их пытке на площади, на потеху и в назидание толпе. Но один из обвиняемых, Томмасо Паче, едва его связали пыточной веревкой, объявил, к величайшему разочарованию зрителей, что готов во всем сознаться, и попросил, чтобы его немедленно отвели назад, к судьям. Едва граф Терлицци, следивший за каждым движением обвиняемых со смертельной тревогой, это услышал, то решил, что теперь для него и остальных заговорщиков все кончено. Воспользовавшись своею властью, в тот момент, когда два стражника повели Томмасо Паче и нотариуса со связанными за спиной руками назад, в большой зал суда, он завел несчастного в стоящий особняком дом и там, стиснув ему горло и заставив высунуть язык, он этот язык бритвой и отрезал.
Вопли бедолаги, подвергшегося такому жестокому надругательству, достигли ушей герцога Дураццо. Он проник в дом, где свершилось это варварское деяние, когда граф Терлицци был уже в шаге от нотариуса, который весь этот ужас видел, но ничем не выдал ни страха, ни волнения. Мэтр Никколо ди Мелаццо, полагая, что и ему уготована та же участь, с безмятежным видом повернулся к герцогу и сказал ему, грустно улыбаясь:
– Ваша светлость, нет нужды в таких предосторожностях. Не обязательно отрезать мне язык, как благородный граф только что проделал это с моим товарищем по несчастью. Палачи сдерут с меня последний лоскут плоти, но ни одного слова не услышат! Клянусь вам в этом, сударь, и залогом послужит жизнь моей жены и будущее детей.
– Не молчание твое мне нужно, – мрачно отвечал герцог. – Наоборот, своими откровениями ты можешь избавить меня от всех врагов разом, поэтому я приказываю тебе выдать их судьям!
Нотариус понурил было голову в скорбном смирении, но потом с испугом поднял глаза на герцога, шагнул ему навстречу и пробормотал глухим голосом:
– А как же королева?
– Никто тебе не поверит, посмей ты на нее донести. Но если Катанийка с сыном, граф и графиня Терлицци, если все приближенные к ней особы, которых ты выдашь суду, под пытками в один голос укажут на нее…
– Понимаю, ваша светлость. Вы хотите взять не только жизнь мою, но и душу. Что ж, прошу вас еще раз – позаботьтесь о моих детях!
И с глубоким вздохом он направился к зданию суда. Верховный судья стал задавать Томмасо Паче подходящие случаю вопросы. Когда же несчастный, отчаянно жестикулируя, открыл окровавленный рот, все присутствующие в смятении затрепетали. Но удивление их и ужас достигли апогея, когда мэтр Никколо ди Мелаццо голосом размеренным и твердым назвал поименно всех участников убийства Андрея, за исключением королевы и принцев крови, и во всех подробностях описал, как это было.
Тут же, на месте, арестовали великого сенешаля Роберта Кабанского и графов Терлицци и Морконе, находившихся в зале и не посмевших и слова сказать в свою защиту. Часом позже, уже в тюрьме, к ним присоединились Филиппа с двумя дочерьми и донна Канция. Они молили королеву о защите – тщетно. Еще двое заговорщиков, Карл и Бертран дʼАртуа, бросив вызов правосудию, заперлись в своей крепости в Сант-Агате. Остальные, в том числе графы Милето и Катанцаро, спаслись бегством.
Как только мэтр Никколо заявил, что добавить ему больше нечего и что он рассказал суду всю правду, как она есть, верховный судья в полнейшей тишине вынес ему приговор, который и был без проволочек исполнен: нотариуса и Томмасо Паче по отдельности привязали к хвосту лошади и протащили по главным улицам города, вслед за чем повесили на рыночной площади.
Остальных пленников бросили в подземелье, отложив допрос и пытки на следующий день. Оказавшись в тюремной камере все вместе, они начали осыпать друг дружку обвинениями, и каждый заявлял, что на преступление пошел против своей воли, поддавшись на чужие уговоры. Донна Канция и в застенках осталась верна своей поразительной натуре: даже перед лицом пыток и смерти она беспечно расхохоталась, заглушая голоса своих товарищей, и воскликнула:
– Милые мои, к чему все это? К чему горькие упреки и неучтивые обличительные речи? Нам нет прощения, и все мы в равной степени виноваты. Из всех присутствующих я – самая молодая и, да простят меня дамы, не самая безобразная, но если меня и обрекут на казнь, по меньшей мере я умру довольной, ибо нет в этом мире наслаждения, которое я бы не испробовала, и я льщу себя надеждой, что многое мне простится, ведь я любила многих и много – вам ли, господа, этого не знать! А ты, злобный старик, – продолжала она, обращаясь к графу Терлицци, – разве ты не помнишь, как забавлялся со мной в приемной королевских покоев? Ну-ну, не надо стесняться перед своими благородными родственниками! Облегчите душу, ваше сиятельство, не скромничайте! Вам ведь прекрасно известно, что я ношу ваше дитя. Знаете вы и то, к какому средству мы прибегли, подделывая доказательства беременности несчастной Агнессы Дураццо, да упокоится ее душа с миром! Я и предположить не могла, что шутка кончится так скоро и так дурно. Всё это вы знаете, и много чего еще. Так что оставьте при себе свои сетования, они, право же, скучны! Лучше приготовимся умереть так же весело, как жили!
Сказав так, молодая камеристка легонько зевнула и прилегла на солому. Она уснула быстро и крепко и видела сладчайшие в своей жизни сны.
На следующий день, с рассветом, на берегу моря собралась огромная толпа. Ночью построена была длинная изгородь, дабы зрители могли видеть осужденных, но не слышать их речи. Карл Дураццо, во главе блистательного кортежа из рыцарей и пажей, на великолепном коне и одетый по случаю траура во все черное, остановился у загородки. Лицо его просияло свирепой радостью при виде преступников, которых вели сквозь толпу попарно, со стянутыми веревкой запястьями, – он дождаться не мог, когда с их губ сорвется имя королевы. Однако верховный судья был человек искушенный и знал, как упредить излишнюю болтливость: к языку каждого осужденного прицеплен был рыболовный крючок. Пытали несчастных на палубе одной из галер, так что никто не услышал ни слова из ужасных признаний, которые вырвала у них боль.