Между тем, в душе Иоанны, несмотря на все обиды, которые ей пришлось стерпеть от своих пособников, мало-помалу пробудилось сострадание к той, кого она почитала, как родную мать, к подругам детства и наперсницам. Всколыхнулась и давно забытая нежность к Роберту Кабанскому. С нижайшей просьбой помиловать осужденных королева отправила двух гонцов к Бертраму де Бо. Но верховный судья приказал схватить и их. Отданные палачам, они сознались в соучастии и были приговорены к тому же наказанию, что и остальные. Одна лишь донна Канция ввиду своей беременности избегла пыток, но не наказания: приговор отсрочили до того дня, когда она разрешится от бремени.
Прелестную камеристку повели назад в тюрьму. И вот, раздаривая улыбки самым привлекательным кавалерам, которых она только могла рассмотреть в толпе, Канция оказалась недалеко от герцога Дураццо и знаком подозвала его к себе. По причине, о которой уже было сказано, язык ее не был продырявлен железным крючком, а потому она смогла шепотом поведать ему все, что пожелала.
Карл побледнел как смерть и, схватившись за эфес шпаги, воскликнул:
– Презренная!
– Вы забываете, сударь, что я нахожусь под защитой закона.
– Матушка! Бедная моя матушка! – глухо прошептал Карл и упал навзничь.
На следующий день городской люд, проснувшийся прежде палачей, стал громкими воплями требовать жертвы. Все королевские войска и отряды наемников, пребывавшие в распоряжении судейских, расставлены были на улицах, дабы сдерживать напор толпы. Ненасытная жестокость, слишком часто принижающая человеческую натуру, пробудилась в горожанах. Опьянение ненавистью, безумие крови кружили людям голову, подогревая и без того разгоряченные жаждой мести умы. Толпы мужчин и женщин, ревущих, словно дикие звери, подступили к стенам тюрьмы и грозились их разрушить, если им не позволят сопроводить осужденных к месту казни, и громкий однообразный ропот вздымался над городом, подобно рычанию грома, ужасом леденя самое сердце королевы.
Случилось так, что, невзирая на все усердие со стороны мессира Бертрама де Бо, графа Монтескальозо, с каким он старался удовлетворить желания черни, приготовления для торжественной казни завершились только к полудню, когда солнце самым нещадным образом пали́т город. Громогласный крик вырвался из груди десяти тысяч задыхающихся горожан, когда в толпе заговорили о том, что осужденных вот-вот выведут. На мгновение все умолкли, и двери тюрьмы под скрип и скрежет проржавевших петель медленно отворились. Первыми, в три шеренги, выехали всадники с опущенными забралами, держа копья в упоре[9]. Вслед за ними, под гиканье и проклятия толпы, на повозках, одного за другим, стали вывозить заключенных. Они были обнажены до пояса, связаны и с кляпом во рту. Каждую повозку сопровождала пара палачей, чтобы пытать несчастных по дороге. На первой повозке везли бывшую прачку из Катании, возвысившуюся до звания вдовы великого сенешаля и королевской наставницы, – донну Филиппу Кабанскую, и палачи, держась чуть позади нее, один по правую руку от нее, другой – по левую, бичевали ее с таким ожесточением, что кровь, брызжущая из ран, оставляла длинный след на мостовой по ходу процессии.
Следом за матерью, на двух повозках, ехали графини Терлицци и Морконе, старшей из которых было всего девятнадцать. И так восхитительно красивы они были, что шепот изумления прокатился по толпе, жадно созерцавшей их обнаженные, трепещущие тела. И только заплечных дел мастера, которым поручено было истязать девушек, взирая на эти прелестные, обольстительные формы, кровожадно усмехались. Бритвой, со сладострастной неспешностью, срезали они лоскуты плоти и бросали зрителям, а те с ожесточением рвали их друг у друга из рук и кричали палачам, с какой части тела жертвы отхватить еще кусочек.
Роберта Кабанского, великого сенешаля Неаполитанского королевства, графов Терлицци и Морконе, Раймона Паче, приходившегося братом лакею, которого казнили два дня назад, и многих других осужденных тоже везли на повозках. Палачи стегали их кнутами, полосовали бритвами кожу и швыряли на раскаленные уголья жаровен. За все то время, пока везли его, великий сенешаль не проронил ни стона, ни разу не дернулся от боли, как ни страшны были его страдания, хотя приставленный к нему палач терзал его с такой неистовой злобой, что по прибытии на место казни несчастный был уже мертв.
Посреди площади Сант-Элиджо развели огромный костер. Туда-то и везли приговоренных, в этом пламени и предстояло сгинуть останкам их истерзанных тел. Граф Терлицци и вдова великого сенешаля были еще живы, и две кровавые слезы скатились по щекам несчастной матери, когда увидела она, как швыряют в огонь бездыханное тело сына и трепещущие останки двух ее дочерей, которые слабо вскрикивали, а значит, мучения их еще не кончились. И тут чудовищный шум заглушил вопли умирающих: неистовствующая чернь сломала, смела все заграждения. Люди бежали к костру, кто с саблей, кто – с топором или ножом, чтобы вырвать из пламени тело преступника, мертвое или живое, и растащить его по кускам, по костям, которые пойдут на свистки и рукояти кинжалов – на память об этом ужасном дне.
Как ни ужасно было это зрелище, мстительности Карла Дураццо оно не утолило. Призвав себе в помощники верховного судью, он, что ни день, устраивал новые казни, пока смерть принца Андрея не превратилась в элементарный предлог для оправданного законом истребления всех, кто когда-либо вставал у него на пути. Однако Людовик Тарентский, уже завладевший душою Иоанны и стремившийся как можно скорее узаконить их брак, с некоторых пор рассматривал как личное оскорбление все решения сеньориального суда, которые вершились вопреки его воле и с очевидным нарушением прав королевы, поэтому вооружил всех своих сторонников, а также всех авантюристов, которых сумел купить. В итоге в его распоряжении появилась сила, достаточная для того, чтобы отстаивать его интересы и противостоять захватническим маневрам кузена. Неаполь разделился на два вражеских лагеря. Дрались стороны по малейшему поводу, и заканчивались эти ежедневные потасовки всегда либо грабежами, либо убийством.
При всем при том, дабы удовлетворить требования наемников и поддерживать междоусобную войну против герцога Дураццо и своего собственного брата Роберта, Людовику Тарентскому нужны были деньги. Настал день, когда сундуки королевы опустели. Иоанной снова стало овладевать прежнее мрачное отчаяние, и ее любовник, человек мужественный и щедрый, как мог, постарался ее утешить, хоть и сам понятия не имел, что ему теперь делать. Неожиданно на помощь ему пришла мать, Катерина Тарентская. Вершиной ее устремлений было увидеть на неаполитанском престоле своего сына, не важно, которого из трех, а потому она торжественно пообещала, что в короткий срок бросит к ногам своей племянницы богатства, какие Иоанне, взращенной в роскоши королевского дворца, и не снились.
Прихватив с собой половину армии своего сына Людовика, императрица Константинопольская прибыла к городку Сант-Агата и приказала осадить крепость, в которой укрывались от судебного преследования Карл и Бертран дʼАртуа. Пожилой граф изумился при виде дамы, которая была вдохновительницей заговора против Андрея, и, озадаченный ее враждебным демаршем, отправил к ней гонцов с просьбой пояснить, ради какой цели устроено это бряцание оружием. Если верить историкам, Катерина Тарентская ответила ему буквально следующее:
«Дорогие мои, передайте от нас Карлу, нашему преданному другу, что мы желаем тайным образом побеседовать с ним о деле, интересующем нас обоих, и пусть не страшится, мы пришли не с войной, ибо сделано это умышленно, и на то есть свои причины, которые мы объясним при личной встрече. Нам известно, что он прикован к постели подагрой, потому-то мы нисколько не удивились, что он не вышел к нам навстречу. Поприветствуйте его от нас и уверьте в благости наших намерений, и скажите, что мы просим позволения войти в его земли, если ему это будет угодно, с мессиром Никколо Аччайоли, нашим ближайшим советником, и десятком солдат, не более, дабы обсудить с ним важное дело, которое невозможно доверить посланцу».
Получив заверения столь искренние и дружеские, Карл дʼАртуа отослал к императрице Константинопольской своего сына Бертрана, который и встретил ее с почтением, приличествующим ее сану и высокому положению, занимаемому при неаполитанском дворе. Катерина живо поднялась в замок, показывая самую сердечную и неподдельную радость, и, справившись о здоровье графа и уверив его в своем дружеском расположении, попросила удалить всех из покоев, чтобы они могли побеседовать наедине. Тогда-то таинственным шепотом она и объяснила, что приехала искать у него, человека многоопытного и сведущего в делах Неаполитанского государства, совета и просить его по мере сил помочь королеве. А поскольку Иоанна ни в коей мере не торопит его прибытия в Неаполь, она, императрица Константинопольская, будет дожидаться выздоровления графа Карла здесь, в Сант-Агате, внимая его мудрым наставлениям, а сама поведает ему, что случилось при дворе с тех пор, как отец с сыном его покинули. В конце концов она сумела настолько заручиться доверием Карла дʼАртуа и так ловко развеять его подозрения, что он сам попросил ее удостоить замок своим присутствием и оставаться так долго, как пожелает. Мало-помалу в крепость вошли и сопровождавшие Катерину солдаты. Этого она и дожидалась. В тот день, когда ее армия обосновалась в Сант-Агате, императрица вошла в покои графа с рассерженным видом в сопровождении четырех солдат и схватила старика за горло:
– Презренный предатель! – вскричала она сурово. – Тебе не уйти из наших рук, не получив наказания, тобою заслуженного! Если не хочешь, чтобы я приказала бросить твои останки на потраву воронам, кои во множестве слетаются на башни этой крепости, указывай немедленно место, где хранятся твои богатства!
Графа крепко связали, приставили к горлу кинжал, так что он и не пытался позвать на помощь – упал на колени и стал умолять императрицу Константинопольскую пощадить хотя бы сына, Бертрана, который еще не оправился от черной меланхолии, омрачившей его рассудок после той ужасной драмы. С трудом волоча ноги, старик добрался до места, где было спрятано самое ценное его имущество, и указал на него пальцем, с рыданием повторяя одну и ту же фразу: