раться, не слишком отклоняясь от маршрута. Восемнадцатого октября он возвращается в Йену и с еще большим усердием, чем когда-либо, садится за учебники. В университетских трудах заканчивается для него 1818 год, и едва ли кто-то мог заподозрить, какое ужасное решение уже им принято, если бы не эта последняя запись в дневнике, датированная 31 декабря:
«Последний день 1818-го я завершил в серьезном и торжественном настроении, решив для себя, что только что завершившиеся рождественские праздники – это последнее Рождество, которое я отпраздную. Если и должны к чему-то привести наши усилия, если гуманность в нашей отчизне восторжествует, если посреди этой эпохи безверия хоть какие-то благие чувства смогут возродиться и расчистить себе место – то только при условии, что этот негодяй, предатель, растлитель юношества, этот подлец Коцебу падет! Я в это твердо верю, и, пока не совершу то, что задумал, покоя мне не будет. Господи, Ты знаешь, я посвятил жизнь этому великому делу, и теперь, когда решение принято, мне остается лишь молиться, чтобы Ты ниспослал мне истинную твердость духа и мужество».
Так заканчивается дневник Занда. Он завел его, дабы укрепить свою душу, и, когда намерение было исполнено, дневник ему стал не нужен. С этого момента все помыслы его устремлены к одной цели, и план медленно вызревает в его уме. Он размышляет, как его лучше исполнить, но все впечатления и мысли, с этим связанные, держит при себе, так что никто ничего не замечает. Все видят его таким, каким привыкли видеть. И все же с некоторых пор очевидной становится его безупречная и неизменная безмятежность, сопровождаемая явным и радостным возрождением интереса к жизни. Он ничего не меняет ни в расписании, ни в продолжительности занятий; правда, с особым усердием начинает посещать курс анатомии. Даже больший интерес, чем обычно, у него вызывает урок, где профессор рассказывает о различных функциях сердца. С величайшим вниманием он изучает, в какой части грудной полости располагается этот орган, и по его просьбе некоторые опыты проделывают по два, а то и три раза. Выходя из лектория, Занд продолжает расспрашивать тех студентов, которые изучают медицину, насколько чувствителен этот орган и правда ли, что его невозможно повредить одним ударом, даже не очень сильным, без того, чтобы это не привело к смерти, – и все это со столь полнейшим спокойствием и безразличием, что окружающие ни о чем не догадываются.
Вскоре после этого А. С., один из друзей Занда, входит к нему в комнату. Карл, который слышал его шаги на лестнице, ждет его у стола, сжимая в руке перочинный нож. И, как только юноша входит, он устремляется к нему и легонько ударяет по лбу, а когда тот подносит ко лбу руки, другой рукой наносит более ощутимый удар в грудь и, довольный экспериментом, говорит:
– Когда хочешь убить человека, проще всего это сделать так: делаешь вид, что ударяешь его по лицу, и, когда он закрывает его руками, вонзаешь ему нож в сердце!
Молодые люди посмеялись над разыгранной ими же сценкой смерти, и тем же вечером А. С. рассказал об этом в питейном доме как еще об одной странности общего друга Карла, коих у него было немало. После убийства этой пантомиме нашлось объяснение.
Наступает март. День ото дня Занд становится все более спокойным, отзывчивым и благодушным. Складывается впечатление, что перед расставанием с друзьями, коих ему не суждено больше увидеть, он хочет оставить по себе неизгладимые впечатления. Наконец он объявляет, что дела семьи вынуждают его предпринять небольшую поездку, и начинает собираться с обычной для себя аккуратностью и умиротворением, какого в нем еще никто не видел. До последнего он трудится в привычном режиме, не останавливаясь ни на мгновение, поскольку остается вероятность, что Коцебу умрет или его убьет кто-то другой прежде срока, установленного для себя Зандом, и тогда ему пришлось бы пожалеть об утраченном времени.
Седьмого марта Карл приглашает друзей вечером к себе и сообщает, что отъезд его назначен на 9 марта. Все дружно предлагают проводить его компанией, но Занд отказывается: он опасается, чтобы это шествие, каким бы невинным они ни было, впоследствии не скомпрометировало его товарищей. Загодя, дабы отвести всякое подозрение, он оплачивает свое жилье еще на один семестр и уезжает один, чтобы через Эрфурт и Айзенах попасть к Вартбургу.
Оттуда он прибыл во Франкфурт, где провел ночь с 16 на 17 марта, и на следующий день отправился дальше, в Дармштадт. И вот, 23 марта, ближе к девяти утра, он уже стоит на взгорке, где мы и застали его в самом начале нашего рассказа. На протяжении всего пути он был со всеми так мил и весел, что его невозможно было не полюбить.
По приезде в Мангейм Занд останавливается в гостинице «Вайнберг» и в книге постояльцев записывается Хайнрихом. И тут же интересуется, где проживает Коцебу. Дом советника оказывается угловым и находится рядом с церковью иезуитов, и, хотя никто не может точно сказать ему букву[41], ошибка исключена…
Занд тут же отправился по указанному адресу. Было десять утра, и в доме советника ему сказали, что тот по утрам час или два прогуливается по одной из аллей городского парка. Занд попросил, чтобы ему описали аллею и костюм советника, поскольку он никогда его прежде не видел и только так смог бы узнать. Случаю было угодно, чтобы Коцебу в то утро выбрал другую аллею. Занд в течение часа гулял в парке и, не увидев никого, подходящего под описание, вернулся в дом советника. Там он узнал, что тот дома и за обеденным столом, так что принять его не сможет.
Молодой человек вернулся в гостиницу, где и отобедал за табльдотом[42], пребывая в настроении настолько приподнятом, что обратил на себя внимание других постояльцев своей манерой разговора, попеременно оживленной, простой и возвышенной. В пять пополудни он в третий раз явился к Коцебу, который в этот вечер давал в своем доме званый ужин. Несмотря на это, прислуга получила распоряжение впустить Занда. Его провели в маленький кабинет, дверь которого выходила в прихожую. Вскоре появился сам Коцебу.
И тогда Занд разыграл драму, заранее отрепетированную с другом А. С. Испугавшись за свое лицо, Коцебу заслонил его руками, открывая грудь. Занд тут же вонзил кинжал ему в сердце. Испустив один-единственный крик, Коцебу на нетвердых ногах шагнул к креслу и повалился на него, опрокинувшись на спину: он был мертв.
На этот крик прибежала девочка лет шести – одна из этих очаровательных немецких малышек с личиком херувима, голубыми глазами и длинными струящимися волосами. Она бросилась к телу Коцебу, испуская душераздирающие крики и называя его папой. Стоявший у двери Занд не вынес этого зрелища и тут же, не сходя с места, по самую рукоять вонзил себе в грудь кинжал, сплошь измаранный кровью Коцебу.
Каково же было его удивление, когда, несмотря на ужасную рану, которую он сам себе нанес, он не ощутил приближения смерти! Не желая даваться живым в руки сбежавшейся на крик прислуге, он поспешил на лестницу. Как раз в это время по ней поднимались гости. При виде бледного окровавленного юноши с кинжалом в груди они с криками расступились вместо того, чтобы его задержать. Занд спустился по лестнице и выскочил на улицу. В десятке шагов от него как раз проходил патруль: солдаты спешили в замок к смене караула. Занд же счел, что они прибежали на доносящиеся из дома крики, и упал посреди улицы на колени со словами:
– Отче, прими мою душу!
И, вырвав нож из раны, он нанес себе еще один удар, пониже первого, и упал без чувств.
Занда доставили в больницу и поместили под строжайшую охрану. Раны его были серьезны и все же, благодаря мастерству призванных к нему докторов, оказались несмертельными. Одна со временем даже зажила; что же касается второй, то лезвие ножа прошло между реберной плеврой и легочной плеврой, так что между этими двумя «листками» образовался зазор, где и начал скапливаться выпот. Рану не стали закрывать, а наоборот, старательно держали открытой, дабы можно было по утрам откачивать из нее скопившуюся за ночь кровь, как это делается при эмфиземе. Но, несмотря на все усилия докторов, три месяца Занд находился между жизнью и смертью.
Когда 26 марта новость об убийстве Коцебу пришла из Мангейма в Йену, университетский сенат распорядился открыть комнату Занда, где и были обнаружены два письма: одно, адресованное товарищам из «Буршеншафта», в котором он объявляет о том, что более не является членом этого братства, поскольку не хочет, чтобы они по-братски относились к человеку, чья участь – умереть на эшафоте; и другое, надписанное следующим образом: «Моим самым дорогим и самым близким», – подробнейшее описание того, что он рассчитывает совершить, и мотивы, предопределившие это решение. Письмо это пусть и длинновато, но выдержано в таком торжественном и старомодном тоне, что мы без колебаний представляем его полный текст вниманию нашего читателя:
«Всем моим близким,
верные и вечно любимые сердца!
“К чему усугублять вашу скорбь?” – спрашивал я себя и откладывал перо, не решаясь вам написать. Но вера сердец ваших была бы уязвлена моим молчанием, ибо чем глубже боль, тем скорее она пройдет, если испить ее горькую чашу до дна. Исторгнись же из души моей, исполненной тревог, жестокое и долгое мучение последней исповеди, ибо лишь ты одно, если искренне, можешь облегчить боль расставания! Вперед!
Это письмо несет вам последние прощальные слова вашего сына и брата.
Для возвышенной души нет в жизни большего несчастья, чем видеть, как Дело Господне останавливается в своем развитии по нашей вине; и самым страшным позором было бы бездействовать, когда то прекрасное, что было порождено мужеством тысяч смельчаков, с радостью пожертвовавших собой, проходит, как мимолетное сновидение, без реальных и позитивных последствий. Возрождение нашей немецкой жизни началось в последние двадцать лет, и в особенности в священном 1813-м, с бесстрашием, на которое вдохновил нас Господь. И вдруг мы видим, как отчий дом сотрясается от конька на крыше до фундамента. Вперед! Восстановим же его, пусть будет новым и прекрасным, каким и до́лжно быть храму истинного Бога!