Укладывались все, только Виталий сидел за столом у лампы.
– Не помешаю? – спросил Виталий.
Спросил он Зименко, и в голосе его Букварь уловил раздражение и даже какой-то вызов.
– Интересная книжка? – сказал Зименко.
– Олдингтон.
Слово это Виталий произнес небрежно («да этот… как его») и в то же время важно, с многозначительным пафосом.
– А-а-а… – протянул Зименко.
Виталий проговорил что-то на английском и вздохнул.
– Ну-ну, – сказал Зименко, – писал я по нему курсовую.
И заснул.
Когда Букварь проснулся, Зименко, голый до пояса, разминался у палатки. Потом он и Виталий надели боксерские перчатки, серые от старости, и начали лупить друг друга. Перчатки сразу почернели, стали блестящими, два длинных, мускулистых парня топтались на скользкой траве, а дождь шел и шел, отрабатывая дневную норму. Виталий был собранней, бил резче и злее, словно дрался всерьез.
В палатке Зименко открыл свой здоровый чемодан и, устроившись поудобнее, стал бриться. Сказал себе в оправдание:
– Каждый день приходится.
– А у нас Кешка каждый день сапоги чистит, – сообщил Спиркин.
– Ага, – подтвердил Кешка и показал свои сапоги, блестевшие, как палехская шкатулка.
Ребята дурачились, и Зименко должен был это понять. Но он не понимал или делал вид, что не понимает.
После завтрака Зименко выразил желание пойти на просеку и там поработать со всеми.
– Желаете познать физический труд в чистом виде? – поинтересовался Виталий.
– Ага, – сказал Зименко. – Желаю познать все виды труда, которые есть на трассе.
– У меня приятель, – сообщил Виталий, – коллекционирует бутылочные наклейки. У него семьсот девятнадцать наклеек.
– А я коллекционирую все виды труда. Чтобы потом на том паровозе кататься веселее было. В первый дом на трассе вбил гвоздь, в последний рельс буду вгонять костыли. – Сказал для Виталия, а потом добавил для себя: – Сплю и вижу этот последний костыль… чуть ржавый от ожидания…
На эти слова никак не ответили, просто стали думать про этот последний костыль. «Почему обязательно чуть ржавый?» – спросил себя Букварь.
Деревья падали с глухим и печальным стоном. Зименко разделся до пояса, мускулистый, мокрый, коричневый, смачно ухал топором. Молчаливая общая работа сблизила, словно Зименко все эти дни махал топором с ними. Букварю показалось теперь, что Зименко похож не на Виталия, а на Николая: такой же сдержанный и немногословный, такой же улыбчивый и сильный.
Курили под елью, пепел сыпали на чудом оставшийся сухим бурый мох, бурый лохматый коврик из таежного пенопласта.
– А ты мало изменился, – сказал Кешка.
– Климат такой, – объяснил Зименко. – Хорошо сохраняет.
– Больше двух лет прошло с тех дней, – вспомнил Кешка. – Тогда на трассе еще ничего не было. Никакого поселка Курагино. Белая степь.
– У тебя были тяжелые сапоги с подковками.
– А ты помнишь? – удивился Кешка.
– А кому же тогда помнить? Не эти ли самые сапоги, мокрые и грязные, ты положил мне на лицо?
– Помнит, гад! – обрадовался Кешка. – Ты и проснулся-то тогда не сразу. Мы спали на столе первого секретаря райкома комсомола, – это Кешка объяснял уже всем остальным, – четверо на столе. Двое на диване. Там и познакомились.
– Смешнее всего было глядеть на секретаря райкома. Он приходил тихо-тихо, сидел с бумагами в углу на стуле. Маленький, застенчивый такой. Когда мы просыпались, он улыбался и говорил: «Доброе утро…»
– И надо было переть туда, где теперь поселок, километров пять, по сугробам, в тридцатиградусный…
Букварь слушал и завидовал. Он вечно опаздывает. Он приехал на все готовенькое. На все эти сборно-щитовые домики, металлические кровати и байковые одеяла.
– И чемодан у тебя был тот же самый, – сказал Кешка.
– Тот же самый.
– А чего ты его таскаешь?
– Да понимаешь, какая штука. Три месяца я на этой должности. Прописан в Абакане. За три месяца был я в Абакане от силы неделю. Все по трассе. Так нужно. Все-таки у нас километров-то семьсот…
Зименко засмеялся. Букварю нравилось, как он смеялся. Когда он кончал смеяться, смех прятался в уголках губ, в морщинках у носа, ждал новых шуток. Так огонь в углях ждет новых дров.
– Теперь к нам добрался.
– Теперь к вам. Давно к вам собирался.
И тут Букварь вспомнил, зачем приехал к ним Зименко, и все вспомнили. И Зименко сразу стал для них ревизором, человеком посторонним. И снова молчали, и Кешка молчал, не вспоминал о том, как они ночевали в метель, в «хиус», ставили на трассе первые дома, о чем ему хотелось вспомнить.
Теперь поведение Зименко, и вчерашнее и сегодняшнее, казалось Букварю нарочитым и искусственным. Все: и его улыбка, и жизнерадостность, и воспоминания о прошлом – все это было из одного спектакля, необходимого для того, чтобы войти к ним в доверие, влезть к ним в душу. Шел бы он к черту, поговорил бы сразу же и катился бы!
Снова ждали нотации. Зименко понял все, стал хмурым, стучал топором резко и зло.
Уже в палатке он сказал:
– Просто не знаю, как начать. Все оттягиваю и оттягиваю. Прямо робею. Что у вас, у каждого во рту по лимону? Я понимаю, неприятно вспоминать о том, что было.
– А что было?! – взвился Виталий. – Была жестокость.
«Значит, – подумал Букварь, – Бульдозер обо всем разболтал. Ну и дурак. Значит, хотел сказать: “Они остались, но они такие же…”»
– Была жестокость, – сказал Виталий, – наследие долгих веков. Иногда вот она проявляется. Тут уж, как говорится, не убавишь, не прибавишь. Она в характере человека. И русского тоже… Все у нас есть: и величие, и умение валяться под забором, доброта и жестокость… «То разгулье удалое, то сердечная тоска…» Вот мы и проявили жестокость…
То ли он дурачился, издевался над Зименко, то ли говорил всерьез.
Зименко слушал, сидя за столом, наклонив голову, постукивая пальцами по доске.
– Так, – сказал Зименко. – Значит, жестокость. Значит, для всего есть оправдание… Только про драку, про Бульдозера я не хочу сейчас говорить. Бульдозер уехал. Но вы-то остались…
– Ну, поговори о нас, – предложил Виталий.
Слова Зименко отбросили весь тот разговор, на который настроился Букварь. И ребята, наверное.
– А что о нас? – возмутился Кешка. – Лучше давай поговорим о том, почему мы живем здесь, как на необитаемом острове.
И начали. Говорили шестеро, а Зименко молчал. Говорили шумно, торопливо, боялись забыть что-нибудь, а Зименко молчал. Постукивал пальцем по зеленой доске.
Говорили, что им давно хочется работать по-человечески, так, чтобы пот прошибал, надоело присутствием своим символически изображать, что на Канзыбе идут работы. Ради этого, что ли, они ехали сюда, на передний край? Говорили, что люди на трассе участвуют в движении за коммунистический труд и многие бригады уже носят почетное звание. А они поставлены в условия, в которых все разговоры об этом делаются смешными. Говорили, что они здесь на необитаемом острове, как будто бы даже вне комсомола. Говорили о скисшем фронте работ, о дожде, о прорабе Мотовилове. Говорили, что от этого всего и начинается всякая ерунда. Говорили долго и суетливо.
– Все? – спросил Зименко. – Выговорились?
– Все, – сказал Кешка.
– Нет, – вступила Ольга. – А про культуру забыли? Про то, что даже газет мы не видим? Мы понимаем, что мы десант, это нам интересно. Но ведь и людям, работающим в условиях исключительных, нужно создавать человеческие условия!
– Все? – сказал Зименко.
– Пока все, – ответил Николай, – потом еще что-нибудь вспомним.
– Вспоминайте. А пока я вам буду задавать вопросы. Значит, Саяны, скисший фронт работ и дождь? Значит, бюрократы и бензопилу починить не могут?
Зименко помолчал, словно ждал, что ему сейчас начнут возражать, и потом продолжал:
– А кто знает о поршне? Прораб Мотовилов? Кто знает о том, что вы сидите здесь без работы? Прораб Мотовилов и его желтый мундштук? Открывал ли чью-нибудь дверь Николай Бондаренко или вот Андрей Колокшин, по прозвищу Букварь, аккуратно вносивший на станции Курагино членские взносы? Спорили ли они горячо за этой дверью, доказывая правоту семерых? А может быть, и не надо было спорить? Достаточно было бы и одного спокойного слова? Помнили ли вы, что в Курагине и Кошурникове есть комитеты комсомола, куда можно прийти в любое время?
Кешка многозначительно посмотрел на Букваря. Тот опустил глаза.
– Я говорю слова, которые вы можете прочесть на всех плакатах? – спросил Зименко.
Снова была пауза, и снова Зименко ждал, что ему будут возражать.
– Через двадцать лет, – сказал Зименко, – построят такую огромную и хитрую машину. Кибернетический предбанник. Мы все построимся и гуськом с бодрой песней пойдем к ней. Машина пропустит каждого из нас через свои отсеки, почистит, помоет, хлопнет по плечу, скажет: «Добро пожаловать в коммунистическое общество!» И выдаст Кешке бесплатный кусок колбасы. Так, что ли?
Молчали.
– Чепуха! – сказал Зименко. – Никакой машины не будет. Никакого предбанника. В один прекрасный день через двадцать лет ничего не произойдет. Сейчас должно происходить! Каждый день. В каждом.
Зименко читал ту самую нотацию, но Букварь чувствовал, что раздражения уже нет и что ему уже не хочется ворчать.
– Кто у нас хозяин? – спросил Зименко. – Я? Ты?
– Человек – это не ты, не я, не он… – начал манерно Виталий. Но его никто не поддержал.
– Хозяин – это ты, – сказал Зименко. – Это я. Это он, Букварь. Это еще кто-то. Каждый. Пока каждый не будет жить как хозяин самого себя и своей страны, у нас ничего не получится. Это старые слова, но сейчас их время. Эти слова произносили и десять лет назад, но тогда у нас был бог, гений. Верили в то, что он все может, и доверяли ему и собственную судьбу, и судьбу страны. С моей точки зрения, самая большая вина культа в том, что он отучал людей быть хозяевами. Хозяевами во всем. Подхалимы называли Хозяином его самого. А нам внушали, что мы просто винтики.