Машина остановилась на развилке Курагинского и Артемовского шоссе, на «перевалке». Букварь километра три шагал к своему поселку под светлеющим небом, и с придорожных травинок прыгали на его кеды розовые капельки росы.
Букварь обогнул клуб, контору и столовую и вышел к женскому общежитию. Окно в Ольгину комнату было открыто.
Стараясь не шуметь, он вытащил из кармана блокнот и карандаш, вырвал из блокнота листок, послюнявил карандаш и, высунув язык, начал старательно водить по листку. Он написал крупными печатными буквами, словно хотел подчеркнуть этим значительность написанного: «Все-таки они есть».
Потом подумал и добавил жирный восклицательный знак.
Он положил листок на подоконник и придавил его холодным соленым арбузом.
Спиркин спал, а Виталий сидел у окна и читал книгу.
– Ты это чего? – шепотом спросил Букварь.
– Чешу интеллект, – буркнул Виталий.
Букварь сделал вид, что людям так и полагается – в третьем часу ночи «чесать интеллект». Он зевнул, расстегнул ковбойку и начал стелить постель.
Букварь стелил постель медленно. Ждал, что Виталий начнет расспрашивать и даст ему выговориться. Но Виталий перелистывал страницы. Букварь двигал кроватью, шуршал одеялом, а потом подошел к столу и стал греметь графином и гремел до тех пор, пока Виталий не поднял голову и не спросил: «Где ты был?»
Букварь подсел к нему и начал рассказывать, торопясь и окая. Он говорил долго, часа полтора или два, видел, как желтеет и голубеет небо, а Виталий сидел рядом с ним молча, держа на коленях книгу, и на лице у него снова было ироническое и снисходительное выражение старца, знающего все и беседующего с младенцем.
Когда Букварь иссяк, Виталий спросил:
– Значит, ты сходил в Мекку? Бродил босиком по пыльным камням? И все понял? Ну а если бы Мекки под боком не оказалось? Что тогда?
– При чем тут Мекка? Разве дело только в Шушенском? Просто нужен был толчок…
– Ах, тебе нужен был толчок! – сообразил Виталий.
Старец открыл книгу и долго искал страницу, брошенную им. Букварь встал. Он не чувствовал себя обиженным, он понимал, что Виталий не видит сейчас букв, и надо только пробиться через его ироническую броню и узнать, что он думает.
– Понимаешь, Виталий, – сказал Букварь, – просто я не согласен жить, как хочешь ты. Понимаешь, поет ведь только натянутая струна.
Сравнение это Букварю понравилось, и он повторил его.
– Ты, стало быть, хочешь петь? – спросил Виталий.
– Я тебе сказал.
– Ну и пожалуйста. Ты хочешь петь. А я хочу кашлять. Я хочу скрипеть. Мне это нравится. Все относительно.
– В том-то и дело, что наше время совсем не для скрипящих людей. – Букварь взмахнул рукой от нетерпения, от желания переубедить этого смеющегося над ним старца. – Наш век – это век Ленина, а не Гамлета.
Он засопел обиженно и расстроенно и отошел к столу. И вдруг в спину ему, словно боясь, что разговор может оборваться, Виталий начал быстро:
– Старик, я читал где-то: на земле успели пожить семьдесят семь миллиардов людей. То, что они нам оставили: Акрополь, Кремль, Эйфелева башня, унитазы и губная помада, – радует только живых. Семидесяти семи миллиардам до этого нет дела. Кешка вошел в семьдесят восьмой миллиард… Виталий Леонтьев и Андрей Колокшин тоже из семьдесят восьмого…
– Это я уже однажды слышал.
– Понимаешь, я могу согласиться с твоей теорией капель, я тоже хочу жить для того, чтобы люди построили самое совершенное общество и были такими, как Ленин. Но я помню всегда: «А меня не будет!»
– Это трусость! – вскипел Букварь.
– Если бы я был трусом, – побледнев, встал Виталий, – я бы не приехал сюда, в Саяны. Если бы я не хотел понять, не хотел переубедить себя…
Он снова взял книгу. Губы его были сжаты, и Букварь понял, что Виталий рассердился всерьез. Он сидел у окна голый по пояс, и Букваря опять поразил контраст коричневого, мускулистого, молодого тела, сильного и живого, и старческого лица, усталого и безразличного.
«Макарий, – подумал вдруг Букварь, – Макарий… Нет, на самом деле что-то есть…»
Он вспомнил библейского старика с фрески Феофана Грека, виденной им на репродукции в толстой книжке о Новгороде Великом. Дряхлый пустынник, с полузакрытыми, уставшими глазами, весь в морщинах коротких белильных мазков, отстранялся иссохшими руками от всего, что еще видели щели его глаз, от этого суетливого мира, от жизни, бессмысленной и ненужной.
Пустынник еще ничего не знал о стронции-девяносто и о том, что можно устроиться зрителем на стадионе…
Букварю стало неловко за высказанные им обидные слова, и, чтобы смягчить их, он начал говорить о категориях общих:
– Помнишь, мы толковали о физиологии? Я тоже за многоцветие человека. Только за многоцветие красок ярких, радужных и чистых. Без клякс. Я согласен, в человеке два начала, и все же в наши дни уже нельзя спекулировать физиологией, оправдывать ею…
– Это меня не волнует, – сказал Виталий.
– А что тебя волнует?
– Ничто не волнует.
Букварь засопел, подошел к своей кровати, вытащил из-под нее чемодан, открыл его и начал копаться в нем рассеянно, забыв, зачем он его открыл.
Он был расстроен, и не из-за последней фразы Виталия, а из-за того, что так и не сумел ничего передать Виталию. Он ругал себя за косноязычие, за дурацкие мозги, всегда в самые важные моменты подсказывающие ему не свои собственные слова, простые и естественные, а чужие, повторяющиеся сотни раз, затасканные, поучающие, а потому неубедительные. Еще он подумал, вообще, наверное, нельзя найти такие слова, которые передали бы все, что было в нем после вчерашнего дня. Но эта мысль не успокоила его, а, наоборот, расстроила еще больше.
Руки Букваря отыскали две фотографии – Кошурникова и Фиделя, – принадлежавшие когда-то Кешке. Букварь подошел к простенку между двумя окнами и демонстративно повесил недалеко от кровати Виталия обе фотографии.
Он обернулся и увидел, как зашевелились красные оттопыренные уши Спиркина, как поднялось с подушки мраморное лицо, как обрадованно захлопали короткие ресницы.
– Букварь! Бродяга! Явился! Где ж ты был?
Спиркин соскочил с кровати, сунул ноги в зеленые штаны и, подтягивая их, сообщил:
– А мы уж тут переволновались. К Зойке бегали. И она волновалась. Ты бы хоть предупредил. Я с трудом, но заснул. А Виталий, видишь, совсем не ложился…
Виталий, как будто его вывели из себя слова Спиркина, как будто они уличили его в чем-то постыдном, захлопнул книгу, встал, и его баскетбольные ноги четко прошагали к дверям.
Спиркин покосился на Букваря и пожал плечами.
– Букварь, ты, говорят, ездил в Абакан?
– Да, Зойк, ездил.
– Иди, пообщаемся.
– Я, Зойк, на одну минуту. Нам нужно на дальний объект.
– Ну валяй, проваливай. У меня тоже одна минута. Мне Ольга все рассказала.
– Что все?
– Все. Про соленый арбуз.
– А-а… Он оказался вкусным, ты не знаешь?
– Она хвалила.
– Ну ладно. Я тебя найду после работы.
– Попробуй. Если меня не найдут другие. Да, Букварь, ты знаешь, мои парни сделали мне гимнастический обруч. Шикарный. Я уже кручу. Хочешь, я тебя обучу хула-хупу?
– Какие парни?
– Ну вот, какие? Мои. Что у меня, мало парней? Вагон и маленькая тачка! Только махни флажком! Ну, я пошла.
– Я тебя найду.
– Вот уж я тебя не понимаю!
– А я из маленькой тачки.
Точеные коричневые ноги оттопали за угол приземистого склада. Брюкам серо-синего комбинезона, обуженным и укороченным, ничего не стоило показаться на пляже. Они прошуршали, проявили тугие бедра, научившиеся крутить алюминиевый обруч.
Букварь почесал нос и пошел на дальний объект. Дорога на дальний объект проходила совсем не у столовой, а Букварь оказался у столовой. Из хлопающей двери вываливались последние парни и девчата, вываливались добрые и молчаливые, как и полагается после принятия пищи.
Букварь ждал Ольгу. Он уже привык ждать ее здесь и смотреть на хлопающую дверь, обитую рыжим заменителем кожи.
Ольга вышла с девчатами, и была среди них Даша. Букварь видел Ольгу три секунды, и потом она ушла за желтый облезлый бок столовой, недокормленный штукатуркой.
Ольга Букваря не заметила, как не замечала и раньше в эти утренние секунды. Букварь стоял под елью и думал о том, что сейчас на работе во всем и во всех будет видеть Ольгу и будет вспоминать, как она шла из столовой и как смеялась, рассказывая что-то Даше. Он увидит снова ее медового цвета глаза, ее пальцы, тонкие и длинные. И он станет ждать завтрашнего утра, чтобы опять прийти к столовой и снова молча стоять под елью.
«Надо будет сегодня же поговорить с Зойкой, – подумал Букварь. – Надо сказать ей обо всем честно…»
Он шагнул, щуря глаза от солнца, расстегивая на ходу рубашку. Он вспомнил, что три раза уже давал себе обещание поговорить с Зойкой и вот теперь опять обещание. Он снова потер нос и понял, что и сегодня разговор не состоится. «А может, он и вовсе не нужен?..»
Может, и вовсе не нужен такой разговор. Потому что… Потому что Букварь понимает: после него конец их дружбе, конец их вечерним прогулкам, конец толкотне танцев и Зойкиным взглядам, теплым и смешливым. Конец отношениям, без которых ему трудно представить теперь свою жизнь и о причинах которых он старался не думать…
Спиркин работал по пояс голый, и на его коричневых, отполированных плечах висела желтая стружка. Виталий курил, насвистывал иногда ломаные мелодии, небрежно таскал пилу, волочил ее по свеженастланным доскам и не замечал Букваря.
«Зойке стоит рассказать о вчерашнем, – подумал Букварь. – О Шушенском и Абакане». Потом он представил, как Зойка будет слушать его, зевать, вертеть головой и как скажет она на самом интересном месте: «Да, ты знаешь, вчера такой детектив показывали!..»
Виталий не замечал Букваря и во время обеда и во время ужина. Они сидели за одним столом, но Букварь значил для Виталия, видимо, не больше, чем солонка или треснувшая банка с перцем. Глаза у Виталия были печальные и словно бы жалели мир, людей, имевших несчастье заселить его, капусту, попавшую в щи, и корову, чье мясо варилось в котлах столовой.