Истребители — страница 31 из 57

Я стоял растерянный. Всегда приятно сознавать, что тебя любят. А ты?.. Да, действительно, первая любовь не забывается. Но мы оба уже не те — у нас свои семьи.

Вспомнил жену. Она передо мной встала, словно наяву, чистая, милая, требовательная, бесконечно близкая… «Иди, дорогой. Долг выше всего на свете». Ее прощальные слова звучали сейчас в памяти не только благословением солдату, но и напутствием другу и мужу. Ее умные, любящие и доверчивые глаза смотрели на меня издалека, без всякого укора, как бы говоря: «Я далеко, но сердце твое со мной, и я верю, ты никогда не поступишь против совести…»

Но она была далеко, и видение исчезло. А близость Лиды осталась… Материнская забота, проявленная ею, когда я лежал беспомощный, как ребенок, ее умелые руки, нежно делающие перевязки, кровь, которую она отдала мне, — все это возбуждало к ней новые чувства — другие, более значительные, чем те, которые некогда вызывала во мне хорошенькая женщина.

Жизнь, жизнь, как ты сложна порой, как противоречива!

От непривычной, расслабляющей раздвоенности и угрызений совести, от того, что утратилась ясность взгляда и я не мог понять своих чувств к Лиде, мне стало тяжело. Нет, отношения между мужчиной и женщиной не так просты, чтоб их можно было рассудить одним холодным разумом… Не способна ли разлука затенять и настоящую любовь, в то время как сама жизнь порождает новую?.. Но можно ли охладеть к любимой?.. Вошел Кирилл и прервал мои терзания:

— Что, Лида заходила?

— Заходила.

— Ну и как?

— Пятьсот!

— Что значит — «пятьсот»?

— А что — «ну как»?

— Да не хочет она, понимаешь, со мной после госпиталя встретиться. А уж очень баба-то хороша! Попытал бы счастье, может, клюнет…

Я оборвал его. Кирилл так же редко замечал за собой цинизм, как фамильярность и грубость.

— У тебя жена, а у нее муж!

— Она на двадцать лет моложе своего мужа! — продолжал он невозмутимо.

— Откуда тебе известны такие подробности?

— Сама говорила. И говорила, что такая разница ей нравится, но я этой басне не верю. Она в нем не любовь нашла, а удобное, теплое пристанище. Кошкам это нравится…

— Ура! — стуча костылем, в палату влетел Петя. — Я могу остаться в армии!

Он стал объяснять, не дожидаясь расспросов: — Сейчас мне один сведущий товарищ сказал, что меня могут устроить преподавателем в какой-нибудь академии: ведь я неплохо знаю японский язык… Мой отец преподает японский, он меня и поднатаскал. Мы с ним, бывало, дома целыми месяцами только по-японски говорили!

— Ну! — сказал я с завистью. — А мне три с лишним года пришлось в школе летчиков учить английский язык — и ничего в голове не осталось.

— Да, — заметил Кирилл. — Как нам преподавали язык в школе — толку никакого. На уроке немного помнишь, а вышел — все позабыл. В строевых частях иностранных языков и в помине нет.

Я и дальше принял участие в этом разговоре, припомнив одну краткую, прискорбную беседу с учительницей английского языка год спустя по окончании школы летчиков. «Гуд дей, комрейд Ворожейкин», — сказала преподавательница, когда мы случайно встретились. В ответ на ее «здравствуйте» я не сумел даже — чего бы проще! — механически повторить «гуд дей». Вместо этого с напряженной готовностью поспешно произнес фразу, с которой она обычно обращалась к классу, приняв рапорт старшины: «Сид даун!» — «Садитесь!»…

Все это, конечно, имело свой интерес, но мысли мои были заняты другим…

Кирилл и Петя легли отдыхать. Я сел писать Вале.

Позже она говорила, что это было одно из самых теплых моих писем. Письмо получилось огромным. Сам того не замечая, я отчитывался перед собой и Валей в чувствах, которыми был захвачен. Такой самоанализ позволяет порой лучше понять, что с нами происходит.

Завершая письмо, я видел, что все мои чувства к Лиде вызваны просто глубокой, сердечной благодарностью за все, что она сделала для моего выздоровления. Ничего другого в них не было.

7

Силы быстро ко мне возвращались.

Раны затянулись без всяких осложнений. В груди болей почти не чувствовалось, и только поясница, которую я ощущал при каждом резком движении, омрачала настроение…

Когда врач сказал, что нас с Кириллом выпишут и направят на отдых, мы отказались от санатория и попросили послать прямо в наши полки. Однообразие госпитальной жизни, общие интересы и физические страдания сблизили нас, несмотря на всю противоположность характеров.

И вот наступил день расставания.

Сидя во дворе на скамеечке, мы делились ближайшими планами на будущее: Кирилл и я предвкушали встречу с боевыми товарищами, Петя мечтал о скорой поездке в Москву за назначением и о новой работе на преподавательском поприще. В это время во двор въехали две санитарные машины.

— Посмотрим! Может, оттуда, от нас кого привезли, — сказал Петя.

Из машины начали носить раненых. Я спросил у одного:

— С Халхин-Гола?

— Да!

— Бои все еще продолжаются?

— Да, им и конца не видно: гады лезут днем и ночью.

Среди раненых оказались два японца. Один был без сознания, другой жалобно стонал. Их вынесли из машины на носилках и доставили прямо в операционную.

После ужина дежурная сестра попросила Петю зайти в палату к японскому офицеру, который что-то настойчиво требует, а переводчик ушел, и понять японца сестра не может. Мы с Кириллом из любопытства тоже пошли с Петей.

Сестра ввела нас в ту самую палату, где я лежал первые дни. Японский офицер с перевязанной головой и в нательном белье сидел на кровати, непринужденно скрестив подобранные под себя ноги. Кисти рук, сложенные в замок, расслабленно лежали на коленях, большие пальцы делали быстрые круговые движения. Вид у него был растерянный и напуганный.

— От ушиба головы потерял сознание и был взят в плен. Здесь очухался и чувствует себя сейчас неплохо, — сказала сестра.

Японец громко и требовательно обратился к нам.

Петя что-то сказал ему в ответ. Пленный мгновенно преобразился: лицо радостно заулыбалось, в глазах мелькнул восторг. Он спрыгнул с кровати и, размахивая руками, громко закричал: «Банзай!» Мы немного растерялись от такой неожиданности. Сестра решила, что у раненого, видимо, какой-то припадок, и быстро подошла к нему, чтобы уложить в кровать. Но тот энергичным, вполне осмысленным движением отстранил ее, продолжая бурно выражать свой восторг. «Наверно, не хочет воевать за своего микадо, вот и радуется, что попал в плен», — подумал я. Петя произнес еще какую-то фразу, очень спокойную.

На этот раз его слова произвели на пленного совсем другое впечатление. Сначала он непонимающе заморгал глазами и несколько секунд постоял в полной неподвижности, как бы остолбенев. Потом издал громкий, душераздирающий крик. Лицо его приняло злобное выражение. Он обвел комнату затравленным взглядом и вдруг, подобно кошке, прыгнул на кровать, наглухо закрывшись одеялом, забился в истерике.

— Зачем вы его обидели? — с осуждением сказала сестра, обращаясь к Пете, который от души смеялся. Мы с Кириллом были тоже удручены тем, что товарищ поверг пленного в такое отчаяние.

— Да перестань ты хохотать, не видишь, что с человеком творится!

— Ох и чудак же этот самурай (Петя продолжал улыбаться). Оказывается, он не знал, где находится. Я ему сказал, что в Чите, в госпитале. Он обрадовался, закричал: «Ура!», начал прославлять японскую армию, своего Микадо за то, что его войска так быстро заняли Читу. Он решил, что прибыл в Читу как победитель… Ну разве не смешно? А когда я ему сказал, что он в Чите находится в качестве пленного, что доставлен сюда без сознания прямо с Халхин-Гола, где японское наступление отбито с большими для них потерями, сразу забесновался…

Сбросив с себя на пол одеяло и перестав реветь, японский офицер вдруг опустился на колени и, опираясь руками о край кровати, стал бодливо водить головой, грозно и злобно сверкая глазами. Сестра уже была не рада, что позволила войти в палату посторонним людям, и быстро выпроводила нас, легонько подталкивая рукой. Мы вышли, сопровождаемые жгучим, ненавидящим взглядом японца.

Звериная, бессмысленная злоба пленного сурово напомнила о предстоящих сражениях. Его маленькая фигурка показалась мне живым воплощением злобы, ненависти, которую питает мировой капитал к нашей Советской стране. Умение и упорство, проявленные японскими летчиками в воздушных боях, лишний раз подтверждали, как справедливы указания партии о том, что враг силен и коварен и что мы, дабы не оказаться захваченными врасплох, должны постоянно быть начеку. Я вспомнил наши споры с врачом. Много ли пользы было бы от меня, если бы по неопытности и горячности, но движимый лучшими побуждениями я сложил бы голову во время своей безрассудной ночной погони за разведчиком? Да, правда, пожалуй, на стороне старого врача: надо набираться сил и опыта для решающих схваток. Легкими они не будут!..

— Смотри, какой наглец, — сказал Кирилл, — ему оказали помощь, лечат, за ним ухаживают, как за ребенком, а он еще недоволен! Чего же ему нужно?

— Ты же слышал: Чита ему нужна и вся Сибирь… Гитлер тоже собирается захватить нашу территорию по Урал. Нам, очевидно, они спланировали жилплощадь только на вершине уральского хребта.

Не успели мы дойти до своей палаты, как нас догнала дежурная сестра и снова попросила Петю зайти к офицеру. Но на этот раз она не разрешила нам сопровождать товарища.

— Гляди в оба! А то еще он на тебя прыгнет!

— А это что! — ответил Петя, показывая костыль. — Он теперь мой бессменный друг и помощник на всю жизнь.

Скоро Петя возвратился и рассказал:

— Когда я пришел, японец сидел в углу кровати и что-то шептал, наверно, молитву о спасении души… Спросил его: «Как самочувствие, господин офицер?» Вместо ответа он сам стал спрашивать: когда его повесят? Я ответил, что у нас пленных не вешают, что их лечат и кормят, а после войны всех отпустят в Японию. Он не поверил, но, когда увидел, что у меня нет ноги, понял, очевидно, что я ее потерял на Халхин-Голе, и отнесся ко мне уже с большим доверием: «Я вам верю: мы оба солдаты».