Занимая в полете наилучшее для обзора место, японские командиры иногда приказывали по радио своим летчикам выступить в роли приманки — появиться перед советскими истребителями и увлечь за собой какую-нибудь азартную голову. Как только наш истребитель покидал строй, на него наваливалось сверху звено японцев… Едва не сделавшись жертвой этой хитрости, я вновь повторял золотое правило: прежде чем прицелиться в бою — оглянись! За одну секунду обстановка может измениться не в твою пользу. Правило не было новым, но в мое сознание оно внедрялось, должно быть, малыми долями, по крупицам.
Новой явилась мысль о том, как важно для истребителя знать малейшие изменения, происходящие в тактике противника. Вынужденный перерыв в полетах сказывался не только на технике пилотирования и стрельбе, обнаружился явный пробел и в моей тактической подготовке. Пробел был невелик, но мог повлечь за собой поражение…
При выходе из пикирования я увидел, как три японских истребителя — самолет-приманка и пара, охотившаяся за мной, — подворачивают к своей группе. Вероятно, они потеряли меня или решили, что я ушел совсем. Используя скорость, приобретенную на пикировании, весь настороже, я полез к ним.
Звено японцев близко, противник явно меня не видит. Нос моего самолета круто задран. Вот-вот машина потеряет скорость, свалится в штопор. От нетерпения дрожат руки. Целюсь… Очередь… — один японец переворачивается. Я тоже сваливаюсь, потом, прекратив штопорение, перехожу в нормальный полет.
Над моей головой звено наших истребителей нападает на атакованный мной японский самолет. Летчик из него выпрыгивает с парашютом. Я наблюдаю за его приземлением, потом лечу на свой аэродром.
Едва я успел поздороваться с командиром и другими товарищами, как узнал, что прямо со стоянки к месту приземления японца отправляется машина. Мне тоже хотелось посмотреть на самурая.
— Возьми бойца с винтовкой! — предупредительно сказал Трубаченко.
Мы неслись по степи, выдерживая курс по моему маленькому компасу. Через несколько километров увидели грузовик, прибывший сюда ранее. Вдали белел купол парашюта, к нему бежали люди… Мы тоже направились туда, как вдруг послышалась стрельба Бегущие залегли, наш шофер, не дожидаясь команды, резко затормозил: изготавливая оружие, мы с бойцом выскочили из машины и побежали к залегшим в траве людям. Вдруг трое из них с оружием в руках бросились вперед и, сделав несколько прыжков без единого выстрела, упали на парашют, придавив его своими телами. Все поспешили к этой свалке.
Под белым полотном, визжа, как недорезанный кабан, бился японец. Трое советских бойцов его укрощали. Вскоре визг прекратился, полотно перестало трепыхаться, из-под него доносился только жалобный стон. Бойцы, распластав под парашютом человека, прижимали его руки и ноги к земле.
— Гаденыш! Стрелять вздумал!.. — зло ругался боец, подбираясь под полотно.
— Не раздавите, черти, — говорил другой.
— Надо бы его, гаденыша, пристрелить, тогда бы он и техника не ранил!
Японец вцепился в шелк обеими руками, боясь показаться на белый свет. Его пришлось раскутать силой.
Он лежал лицом вниз, подле валялся пистолет и кинжал, вынутый из чехла. Я осмотрел пистолет: обойма пуста, патроны все расстреляны. Японца подняли с земли, поставили на ноги. Он с перепугу трясся как в лихорадке, поднял руки без всякого требования. Вид его был жалок: маленькая фигурка съежилась, в глазах не злоба, какую я видел у офицера в госпитале, а мольба о пощаде. И эта убогая личность только что не хотела сдаваться в плен и яростно, до последнего патрона отстреливалась?! Я не мог этому поверить. Трясшаяся от страха фигурка вызывала отвращение.
— Охраняйте, чтобы не сбежал! — сказал я бойцам и пошел к технику, которому врач уже оказывал первую помощь.
Раненый, лежа на спине, корчился от боли. Окровавленный комбинезон был по пояс спущен с его плеч, врач накладывал повязку на грудь. Кровь уже успела просочиться, и марлевый бинт на глазах набухал.
— Хотели… помочь, — с трудом, словно оправдываясь, говорил техник. — Думали… повредился… ранен… а он стрелять… Теперь помру…
— Не говори глупости! — сказал врач, однако вид его был обеспокоенным и тревожным. — Давайте сюда грузовую машину! — крикнул он красноармейцам.
— Может, на легковой? — предложил я.
— Ему нельзя сидеть.
— Мы с добром, а он… стрелять, — еле выговаривал техник, глядя в небо.
— Помолчи, — приказал врач. — Лежи тихо, не шевелись.
Раненый уже ничего не отвечал, губы его посинели, лицо стало землистым. Не издав ни единого стона, удивительно спокойно умирал человек.
У меня защемило сердце. Горький комок подкатился к горлу. Я взял у красноармейца кинжал, сунул его в руки пленному, который тоже смотрел на умирающего, и крикнул, кипя негодованием:
— Харакири! Делай харакири! Вспарывай свое брюхо!
Самурай швырнул кинжал в сторону, что-то жалобно залепетал, трясясь еще сильнее.
Подъехала грузовая машина. Бездыханное тело техника бережно положили на носилках в кузов. Пленного я хотел взять с собой, но врач категорически запротестовал: японец прыгал с парашютом из горящего самолета, возможно, у него есть какие-нибудь повреждения, его необходимо внимательно осмотреть.
С рассказа об этом трагическом случае и начался мой разговор с Трубаченко. Он слушал молча, вытянувшись на металлической койке. Потом не спеша поднялся и сухо, даже недовольно спросил:
— Значит, жалко?
Я искренне ответил:
— Очень!
— А кому на войне жалость нужна? — не с упреком, а с каким-то грустным сожалением спросил Василий Петрович и сам же твердо, убежденно ответил: — Никому, комиссар! Жалости на войне нет места, она, как выхлоп из моторов, только засоряет воздух и мутит голову, мешая воевать… Вот техник из-за нее и погиб. В бою необходима злость. Злость таит в себе силу, как порох…
Он говорил, раздельно выговаривая каждое слово, отчего речь приобретала большую внушительность. Его обычно подвижные глаза уставились в одну точку, на скулах играли желваки — гибель техника он принял близко к сердцу, и я это понимал.
Помолчав, Василий Петрович отрывисто спросил:
— Не устал?
— Нет.
— Будем считать, что ты снова в строю?
— Конечно.
— Полетишь со мной на разведку? В паре?
— Полечу! Только Васильев, наверно, будет еще мою машину проверять…
— Инженер доложил, что твой самолет готов… Значит, минут через двадцать вылетим. На обратном маршруте штурманем японцев.
Мы вышли из палатки.
— Погодка что-то под вечерок начала хмуриться, — сказал Василий Петрович, поглядывая на багровое предзакатное солнце и раскрасневшееся небо. — Ветерок разыгрался, да и облака появились. Боюсь, как бы не было грозы…
— Да-а, — неопределенно отозвался я, думая о том, что сейчас услышу подробные указания на разведывательный полет. Ведь до сих пор мне еще ни разу не доводилось участвовать в разведке. Но Василий Петрович, окинув хозяйским взглядом аэродром и радуясь царящему на нем порядку, стал с довольной улыбкой вводить меня в происшедшие здесь перемены: — Видишь, сколько у нас теперь самолетов? Это, черт побери, куда больше, чем положено эскадрилье по штатам. Да говорят, скоро получим пополнение из И-16, оборудованных каким-то новым ракетным оружием…
— Это что же за оружие?
— Толком я и сам не знаю. Вроде как ракетные снаряды… На крыльях монтируются установки, и на них подвешиваются эти снаряды…
Мы не спеша прохаживались возле командного пункта. Ни на секунду не забывая о предстоящем вылете, я с интересом выслушивал новости, радуясь тому, как растут наши силы в Монголии.
— Жоры нет, — вдруг сказал Трубаченко и остановился.
— Как — нет?
— Потеряли Жору. Погиб…
И ни на один мой вопрос о том, как же это случилось, при каких обстоятельствах сбили Жору Солянкина, правдивый Трубаченко, такой зоркий и осмотрительный в бою, не мог дать ясного ответа: мгновение, в которое смерть подстерегла товарища, никто из летчиков не уловил… Я спросил о Гале.
— Перевелась в другой полк… Ей трудно было… Они ведь серьезно полюбили друг друга…
Трубаченко помолчал, потом вынул из кармана брюк изрядно потрепанную полетную карту и указал точку, расположенную километрах в семидесяти за линией фронта:
— бот сюда мы полетим. Здесь японский аэродром истребителей.
Я тоже вынул карту, отметил точку. По телу пробежал знакомый холодок, предвестник опасного задания.
— Высота тысяч пять, — говорил Трубаченко. — Это вполне позволит уйти, если где-нибудь нас зажмут японские истребители… Ты только лучше смотри за воздухом, а я буду вести разведку… Все ясно?
— Все. Только бы нас темнота не застала, — сказал я, глядя на низкое солнце.
— Спешить нам некуда. Чем поздней, тем лучше. Если там будут самолеты, то завтра утречком, как говорил командир полка, пойдем их штурмовать. — Он сложил карту гармошкой, затем убрал ее и продолжал: — Если они и догадаются, что мы готовимся к штурмовке, то перелететь на другое место сегодня все равно не успеют А завтра с рассветом мы их накроем.
— Понятно! — отвечал я. — Эго будет ответный визит на сегодняшнее их посещение?
— Можно и так считать. Но не только ответ. Коль нас посылают действовать по японским аэродромам, значит, начальство размышляет не об одной лишь обороне!
Я понял, куда клонит командир, и был рад, что поспел вовремя, не опоздал к решительным событиям.
— Значит, будем наступать?
Трубаченко ответил не так решительно, как мне хотелось.
— Черт их знает… Может, будем, а может, и нет… — Он не таился, не секретничал, — он и в самом деле не знал, как ответить.
Доверительно и с застенчивостью, которой я в нем прежде не замечал, командир сразу как-то перешел на другое:
— Сегодня получил письмо от жены.
— Поздравляю! Что пишет?
— Хорошо живет. Кончайте, говорит, скорей с самураями, и прилетайте с победой.
— Мне писем не было?