Надо ли говорить, что на такое дело, когда судьей часто служит только собственная совесть, способен человек с высоко развитым чувством общественного долга, воспитывающийся и мужающий в коллективе!
Кто не имеет хороших друзей, оторван от коллектива, тот хиреет, как крепкое дерево, лишенное источников питания. Такие люди на фронте быстро вырождаются в эгоистов-гонцов за славой или же становятся трусами, а то и предателями. Любая ошибка, допущенная летчиком в полете, будет прощена коллективом, , если провинившийся не укроет ее, а честно признается в ней. Само признание — первый признак крепнущего мужества в человеке.
Где-где, а в воздухе просторы широки, до поры до времени трус может прятаться и в небе. Но рано или поздно, если только не опередит смерть, он будет изобличен.
Фюлькин мне и представлялся именно таким человеком, замкнутым, оторванным от коллектива. Впоследствии судьба свела нас, и я увидел, что не ошибся в своем предположении.
— …О чем задумался, комиссар? — подошедший Гринев даже не дал мне ответить: — А с глазами что? Почему глаза такие красные?
— Очки сорвало.
— Ну, это ерунда, не надо высовываться… А за мной, как за чудом, гонялись все самураи. Ты посмотри, — он указал на свой самолет, — разукрашен, как попугай на маскараде. Его, наверно, сам микадо из Токио рассмотрел.
— Значит, теперь все самолеты так размалюем? — Я задал вопрос с полной серьезностью, чтобы еще больше подзадорить командира и отвлечься от своих тяжелых мыслей.
— Борзяк! — глаза Гринева сверкнули лукавством. — Передай камуфляжникам, чтобы они сейчас же покрасили самолет комиссара так же, как и мой. Комиссару очень нравится…
— Да ведь вы, товарищ командир, сами их турнули с аэродрома, — на этот раз всегда серьезный Борзяк не понял шутки. — Они уже уехали, товарищ командир.
Самолет Гринева выделялся на стоянке среди других машин, как селезень среди уток: более яркой демаскирующей расцветки при всем желании нельзя было бы изобрести. Помянув крепким словом техника и других специалистов маскировочной службы, Гринев приказал:
— Смыть! Из-за такого безобразия чуть было не погиб…
— В авиации «чуть» не считается, — я снова возвратился в мыслях к своему последнему вылету. — Вообще, видно, редкого летчика не спасало это самое «чуть». Если бы при каждом «чуть» гибли, то и летать-то, наверно, было бы некому…
В этот день меня вызвали в политотдел. В связи с переходом наших войск к стабильной охране государственных границ здесь состоялось совещание. На нем обсуждались задачи партийно-политической работы в новых условиях.
Возвращаясь, я еще издали заметил, что на нашем аэродроме происходит нечто необычное: все сидят на земле посредине стоянки, перед ними на кузове полуторки с открытыми бортами — женщина в белом. Артисты!
На тебя заглядеться не диво.
Полюбить тебя всякий не прочь . —
донеслось до меня.
— Стой! — сказал я шоферу и потихоньку вылез из кабины. Песня, разгоняемая ветерком, лилась по степному простору, волнуя, лаская и тревожа человеческие сердца.
Взгляд один чернобровой дикарки
Разжигает убийственно кровь…
Я слушал, восхищенный песней, белой женщиной на машине. В обстановке, с которой мы сжились, женская красота, конечно, преувеличивается. Молодое нежное лицо артистки, ее голос, тонкое белое платье, выступая в резком контрасте с нашими овеянными войной лицами, с гимнастерками, пропитанными потом, действительно придавали ей какую-то чарующую силу…
Словно оказались мы в другом мире, где все дышит жизнью и любовью. Суровое небо войны вдруг обрело весеннюю яркость и покой. Полынная жаркая степь дохнула свежестью заволжских просторов. И сами мы почувствовали, будто стали и легче, и одновременно сильнее… Тайна этого внутреннего преображения проста: здесь, вдали от Родины, где мы привыкли каждый день видеть врага, песня хватала за самую душу и уносила к родному крову, к самым близким людям. С новой, необыкновенной ясностью каждый понимал великую важность дела, которое совершал он вместе с товарищами во имя счастья дорогих людей…
Концерт окончен.
От имени всех присутствующих я сердечно и с благодарностью жму руки артистам, заверяю их, что мы и в дальнейшем надежно будем оберегать труд нашего народа, труд людей дружественной Монголии.
День погас. Враг разгромлен. Невольно думается, что раздастся телефонный звонок из штаба и нам скажут: война кончилась, мир.
Снова битва в воздухе
Над землей стоял туман, густо заполнивший низины. Мы медленно брели к самолетам, поеживаясь от утренней свежести. Холодок уже пробирался под регланы, надетые поверх меховых жилетов. Теперь, когда ночь увеличилась более чем на три часа, все высыпались значительно лучше и уже не спешили, как прежде, улечься на зорьке под крыло, чтобы хоть немного подремать до первого вылета. Да и в воздухе после 31 августа, когда японцы потерпели полное поражение, установилось некоторое затишье — предвестник близкого перемирия.
Никто, конечно, не рассчитывал, что спокойствие на границе установится сразу и окончательно. Все отдавали себе отчет, что перед нами — зарвавшийся громила, который после первой неожиданной и увесистой затрещины не может сразу же здраво оценить обстановку и утихомириться, что он еще похорохорится, и к небольшим стычкам были внутренне готовы. Но о крупных воздушных сражениях с японцами никто уже не помышлял.
На командном пункте кроватей не было, мы обычно коротали время на сене. Теперь надвигались холода, и я предложил Гриневу передвинуть к КП нашу юрту, где мы и будем постоянно находиться — в тепле и уюте. Борзяк поддержал меня:
— Война кончилась, можно подумать и о некотором комфорте.
Ответить Гринев не успел, раздался телефонный звонок, и прозвучал приказ:
— Немедленно поднять всю эскадрилью!..
«Вот тебе и кончилась война!» — думал я, запустив мотор и всматриваясь в пелену сизого тумана, покрывшего аэродром. При такой видимости, да еще в сумерках нам летать и в разгар боев не приходилось!
Опасаясь столкновения в тумане, Гринев начал разбег один, не дожидаясь готовности остальных. Я хотел было подняться с ним в паре, но он скрылся из виду, едва двинувшись со стоянки…
Солнце еще не взошло. Однако с высоты пятидесяти метров открывалась хорошая видимость: до самого горизонта степь укрыл туман, походивший сверху на ровное белесоватое море. В его редких разрывах пятнами чернела земля.
«Как же мы будем садиться? Земля просматривается очень плохо, и аэродрома не найти…» На какие-то секунды я растерялся и, набирая высоту, безотчетно шел курсом взлета, не знал, куда направляться. Но если командование пошло на явный риск, приказав эскадрилье взлететь в таких условиях, то, значит, для этого есть серьезные причины… Я стал внимательно осматриваться. На западе небо синело, казалось густым, очень низким; на востоке пылала заря. Противника нигде не видно. Я развернулся к границе и вскоре нагнал самолет командира, пристроился к нему. Позади цепочкой растянулись другие самолеты нашей эскадрильи.
Туман над Халхин-Голом повторял все изгибы реки. За этим высоким змеистым валом лежала открытая черная земля, будто траурный креп над останками шестой японской армии… Солнце брызнуло из-за багрового горизонта. Туман в пойме реки заиграл, заискрился, подобно снежным сугробам в солнечный морозный день. Вдруг на этом сверкающем фоне замелькали какие-то бипланы, очень похожие на наши самолеты Р-1. Сбросив на пикировании бомбы, они отдалялись от светлой поймы и тут же сливались с землей; разглядеть их оказалось нелегко.
Гринев, не медля ни секунды, пошел в атаку. Я последовал за командиром. Подвернувшийся мне биплан, очевидно, не рассчитывал встретить в такую погоду истребителей. Во всяком случае, меня он не видел и никаких мер к своей защите не предпринимал. Это меня смутило. Я замешкался с нападением; «Не свой ли?» Всего бипланов было более десятка, действовали они почему-то очень разобщенно… Я подошел на близкое расстояние.
Да, биплан точно походит на Р-1, бывший у нас на вооружении несколько лет назад. Вдруг мой «подопечный» шарахнулся в сторону с такой безрассудностью, что накрененное крыло его зацепилось за песчаный бугор и он кувыркнулся на лопатки, показав красные японские круги. С перепугу японец сам убился.
В это время начали подходить другие летчики эскадрильи. Неуклюжие бипланы бросились врассыпную. Одни, спасаясь, ныряли в туман, другие, прижавшись к земле, удирали в Маньчжурию, третьи, обалдев от страха, метались, не находя себе места.
В течение нескольких минут на земле поднялось несколько костров. Странные «гости» больше не появлялись, и я пристроился к Гриневу. Вместе двинулись вдоль линии фронта.
На ловца, как говорится, и зверь бежит: навстречу появился одиночка. Это было странное, даже несколько неправдоподобное зрелище: японец вел себя безмятежно, пребывая в каком-то задумчивом, истинно олимпийском спокойствии. Просто не верилось, что на этом, в сущности, беззащитном, тихоходном по сравнению с нашими истребителями самолете сидит нормальный летчик. Где он витает? Или, может быть, заблудился? Нет, перед нами — просто сумасшедший: он видел, как мы только что расправились с его соотечественниками, нервы не выдержали и бедняга рехнулся…
Гринев, должно быть, тоже был изумлен этим зрелищем. Во всяком случае, вопреки своему железному правилу — бить врага с ходу, он пропустил несмышленыша, спокойно развернулся и дал неприцельную очередь вслед ему. Это означало: сдавайся, иди с нами, иначе расстреляю. А могло быть и рыцарским предупреждением: приготовься к бою, пощады ты не заслужил!
И противник тотчас же, будто очнувшись, повалился вниз.
Я подумал, что с перепугу он не выведет самолет из пикирования и врежется в землю, как и его собрат, зацепившийся за бугор. Не преследуя его, мы с Гриневым просто наблюдали, чем кончится эта странная встреча. Но японец не разбился, вывел самолет, с турельной установки дал в нашу сторону очередь и заторопился в сторону Маньчжурии: вполне нормальные поступки! Мы догнали его без всякого усилия. Надо было видеть, как завертелся он волчком, уходя вдоль поймы Хайластын-Гола. Погоня не затянулась: преследуя эту маневрирующую мишень, я еще раз убедился, что летчик-ис