Истребление персиян — страница 10 из 65

В тихий сад, где к цветущим сиреням

С вешней лаской прильнул ветерок,

Ты сойдешь по скрипучим ступеням,

На головку накинув платок.

Там на белом атласе жасмина,

Как алмазы, сверкает роса,

И на каждом цветке георгина

Опьяненная дремлет оса.

И луна фосфорически блещет,

Грея тучки на бледном огне…

Тот же набор: ночь, тишина, сад, накидка. А вот еще:

Скоро и ты, милый друг, скрипнешь пугливо калиткой,

Словно мгновенье одно, ночь пролетит до утра.

Будь благосклонна ко мне, стана не кутай накидкой,

Мудро на клятвы скупясь, будь на лобзанья щедра!..

Как видите, он рассматривал вариант “не кутай”, но в конце концов склонился к тому, чтобы кутала, да еще и вдвойне: и накидкой, и чадрой. (Тут, правда, последняя строчка стихотворения несколько напоминает пародии Козьмы Пруткова на древних греков, но это наблюдение увело бы нас в сторону от темы.)

Думаю, можно утверждать, что плохой поэт выражает народные мечты и парадигмы едва ли не лучше, чем поэт хороший: ведь у него нет той личности, которая могла бы прорваться через плотный строй стереотипов, среди которых есть и общенациональные.

Что скажете?

АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:

Чадра и мантилья, конечно, большие метафоры. И они по разные стороны баррикад. “Скинь мантилью”, понятное дело, с Запада, “надень чадру” – с Востока. Очень соблазнительно пуститься в размашистые спекуляции: там, где Запад разоблачается, Восток кутается; где больше эроса, неочевидно, или даже очевидно, что в кутании его больше. Нагота тупа, нагота однозначна.

Написав “Ножка! Это чистый эрос! Она же полностью закрыта, а что закрыто, то и эротично, то и тайна”, – вы, конечно, правы. Но сегодня надо всё пересматривать. Что за тайны в открытом обществе? – это оксюморон. Запад запретил запрет, табуировал табу. Где тайна, Зин? Сексуальная революция была по сути антисексуальной. Сиськи-письки в каждом европейском ларьке – анатомия, клонящая в сон. Напротив, скрытое, недоговоренное, угадываемое, едва обозначенное будит воображение, а с ним и сладострастие:

Вся надежда – край одежды

Приподнимет ветерок

И, склонив лукаво вежды,

Вы покажете носок.

Сладок только запретный плод, доступный делается лежалым. Мне покойный Давид Саркисян, когда отменили статью в УК, карающую мужеложство, жаловался, что либералы отняли у него гомосексуализм. И в самом деле: нет запрета, нет порока – нет и тайны, нет страстей, ничего нет, ни безоглядности тебе, ни самоотречения, одни права человека. Но они – не эротичны. Зато появились перспективы супружества; скука какая.

Не то – на Востоке. Тонкие знатоки, истинные ценители, мусульмане уважают гомосексуализм: они за него вешают. Такая коллективная царица Клеопатра. Мы, как всегда, посередине, но полюсы определились. Стыдливый зажатый Восток не в пример сладострастнее раскрепощенного Запада, который в своем стерильном бесстыдстве совершенно невинен – непонятно, как дети рождаются.

Но к романсу “Калитка” всё это не притянешь. Никакой мавританский вкус там не разлит, а разлит обычный модерновый пассеизм, вечернее томление курсистки. И чадра там не всамделишная, не мусульманская, даром, что автор, г-н Будищев – совсем татарская рожа. Какая это чадра, если ее надо надеть, чтобы тут же снять? Чтоб ее кто-то отвел на пороге беседки? Это чадра-маскарад. Да и вся атмосфера маскарадная, вся лексика: отвори осторожно, войди, как тень, там, где гуще сплетаются ветки, я незримо, неслышно… Это не чадра, а баута – свидание в гондоле. Или сон на волшебной горе. Она надела на него бумажный колпак: “Adieu, mon prince Carnaval!”.

Народ, остро чувствующий несоответствия – он пугает, а мне не страшно, – сразу заменил чадру на кружева, потому что чадры не увидел, потому что чадра и была кружевами. С настоящей чадрой такой фокус не прошел бы. Настоящая чадра умеет за себя постоять, дырки там редкие, считанные, без кружев, всё строго по делу. Настоящая чадра – боевой наряд, доспехи, и я в этом недавно убедился.

Дело было в Вене, отмечался какой-то мусульманский праздник, а может, пост или выход из него. Они заполонили город. Мужички как мужички, кривоногие, низкосракие, их можно и не заметить, а вот баб не заметить было нельзя: они все в чадрах, черных, с головы до пят, литой колокол ткани с прорезями для глаз и рта. Черные оазисы, щебеча, покрыли Вену, веселыми стайками расселись траурные бабы за выносными столиками, чтобы испить кофею и скушать Захер-торт. Захер этот отличается от советской “Праги” тем, что к нему прилагается пирамида взбитых сливок. И я с ужасом смотрел, как они справляются со своей задачей: съесть сливки, не накормив ими торжественное одеяние. И они всякий раз справлялись. С милых губок праздной рукой никто ничего не отводил. Язык, как хобот, вылезал из прорези и заглатывал белую слизь, посылая ее в черную дыру. Большой метафорической силы было зрелище.

Чадра – дыра – Дамаск. Он у вас не зря всплыл. Ноги из Вертинского – “две бесконечно длинные дороги в далекий заколдованный Дамаск” – последний, кажется, отзвук долгого эха друг друга в стихах преимущественно, но не только. В прозе, впрочем, у нас в России отметился один Федор Кузьмич Сологуб своим рассказом “Путь в Дамаск” (1910). Одинокая чадра Будищева и многократно повторенный путь в Дамаск – хоть и разной конфессии, но одной литературной природы. Дамаска на Руси, в отличие от чадры, образовалось так много, что на него потребуется отдельное письмо.

ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:

Что ж, я со своей стороны тему Персии считаю на сегодня исчерпанной, так что давайте перейдем к Дамаску. И без него народ неполный. Вернее, так: можно рассматривать эту пару – Персия – Дамаск, – как динамическое, подвижное равновесие Эрос – Танатос, где почему-то Персии выпала роль Танатоса, а Дамаску – что уж совсем поразительно – роль Эроса. Похоже, что это чисто русский эпизод Серебряного века, не знаемый другими народами и эпохами. И если это так, не повлияло ли на укоренение этого безобразия само звучание слова? В нем звучит и “дама”, и “дам”.

А что за рассказ у Сологуба?

АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:

Рассказ у Сологуба скромнейший. Девица Клавдия Андреевна Кружинина, немолодая и некрасивая, попав на прием к врачу, узнаёт, что ей нельзя оставаться девицей. Что делать? Потрясенная, “в том состоянии растерянности и стыда, когда дрожат и подкашиваются ноги”, она бредет по улице и приходит к подруге – волшебной помощнице, берущейся эту проблему решить. У подруги есть друг, “элегантный господин с крупными, точно миндалины, желто-белыми зубами”. Тут же образуется ресторан, а в нем зеркала, тяжелые портьеры и скользкие устрицы. Это, так сказать, парадная часть. Но есть и тыловая – за кабинетом, где стол накрыт, “тесный альков, – серый мрамор умывальника с медными, красивыми кранами, и громоздкая, нагло громадная кровать”. Вид этой кровати производит переворот. Девицу, до того готовую на всё (за тем и пришла), неожиданно охватывает зубная боль (вот он, ответ девичьей невинности на желто-белое миндальное плотоядие) и воспоминание о годовалой давности поездке в вагоне третьего класса, где она раскашлялась, а ее обидели. Это сцена в рассказе – единственно живая. С живыми словами.

Клавдия Андреевна кашляет, за стенкой смеется проститутка.

– Дохает кто-то, барышня, кажись, – раздался ее противно-простуженный голос.

Тощий парень с зеленым лицом и колючим взором серых глаз высунулся на минуту из-за перегородки. Уколол взором Клавдию Андреевну, и вдруг лицо его стало презрительно скучным. Отвернулся.

Из-за перегородки слышался его пьяный, наглый голос:

– Морда отпетая, дохает туда же, ни как красавица.

– Мордолизация! – хрипло взвизгнула проститутка.

Всё. На этом тень литературы исчезает. А Клавдия Андреевна, сбежавшая из ресторана, снова бредет по городу, и у нее снова подкашиваются ноги. Но выхода нет, и волшебная помощница уже не спасет. Спасает “молодой человек в студенческой тужурке, с нервным, бледным, измученным лицом, с густыми, вьющимися круто и упрямо волосами”.

Молодой человек, приставив пистолет к виску, стоит в окне того дома, куда привели Клавдию Андреевну подкашивающиеся ноги. “Милый, милый! Зачем? Не надо!” – закричала Клавдия Андреевна.

И “студент увидел, что незнакомая, некрасивая девушка лезет к нему в окно”. Развязка молниеносна. “Он подошел к ней близко, и обнял ее порывисто, и поцеловал звучно, весело и молодо в ее радостно дрогнувшие губы”.

Поверьте, я пересказал очень близко к тексту. Что делать с таким рассказом? По-моему, выкинуть в корзину, припася слово “дохает” для более счастливого случая. Но есть другой вариант, и Сологуб выбрал его. Он сочинил еще одну фразу и поставил ее в самый верх: “От буйного распутства неистовой жизни к тихому союзу любви и смерти, – милый путь в Дамаск…” Вот и название готово.

Самое время напомнить общеизвестное. Гонитель христиан Савл на пути в Дамаск услышал Господа и на три дня ослеп. Придя в Дамаск, он прозрел и крестился, став главным проповедником христианства – апостолом Павлом. В Деяниях Святых Апостолов путь в Дамаск описывается так:

Когда же он шел и приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба. Он упал на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! Что ты гонишь Меня? Он сказал: кто Ты, Господи? Господь же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна. Он в трепете и ужасе сказал: Господи! что повелишь мне делать? и Господь сказал ему: встань и иди в город; и сказано будет тебе, что тебе надобно делать. Люди же, шедшие с ним, стояли в оцепенении, слыша голос, а никого не видя. Савл встал с земли, и с о