<…>
Он поддерживал революцию как мог – и революция была обязана ему отплатить. Что он терял с крушением старого мира, бесконечно ему отвратительного? Ничего. Что он мог приобрести в новом мире? То, что разрушители старого мира могут приобрести в новом: положение в обществе.
Создавая авторитеты и разрушая авторитеты, постоянно, с крепкой дендистской закалкой производя и распространяя мнения, А.А.Тимофеевский расширял сферу своего влияния. <…>
Если собрать статьи Тимофеевского за эти годы – что непременно надобно сделать – развеселая русская дорожка покажется, в общем, занятным приключением в обществе занимательного собеседника. Кто бы еще мог с помощью человеческой культуры описать и объяснить такое внекультурное явление, как Сажи Умалатова? Развенчать. Но и одновременно возвеличить явление “шестидесятничества”, провозгласив основной лозунг Революции: “Личность выше государства” (“Искусство кино”, 1989, № 6)? И в ком еще щегольство образованного ума так терпимо, как не в нем, авторе замечательных эссе о Висконти, Гринуэе и Феллини? <…> Навязать современному русскому обществу вкусы горстки русских денди непросто, но титанический мозг А.А.Тимофеевского справился с этой задачей.
Только одна идея, естественно понятная интеллигенции, никак не прошла у буржуазии – идея о том, что нельзя, невозможно, неприлично выставлять деньги напоказ.
Простим им это, вот поуспокоятся, отдышатся – и послушаются Шуру. Кто еще станет с ними возиться, терпеливо и нежно рассказывая сказки про то, что на свете есть Нагорная проповедь, Декларация прав человека, приличия и пристойности, плохой и хороший вкус, плохой и хороший тон, а также “Фауст” Гёте, “Анна Каренина” Толстого, “Волшебная гора” Томаса Манна и “В поисках утраченного времени” Пруста? И кроме того, живопись и кинематограф.
А за этим светом есть другой свет, где уж точно каждому будет свое. Но об этом Шура старается прямо не говорить – Москва не лучшее место для подобных разговоров, хотя ненавязчиво вера в “тот свет” все-таки иной раз и светится в его сочинениях.
…Вспоминается еще один разговор. Где-то на заре туманной юности перестройки Шура побывал в Америке и занятно рассказывал, как он всё время проходил мимо продавца лотерейных билетов, розыгрыш которых был каждый день, а выигрыш составлял несколько миллионов.
ШУРА (тихим мягким голосом): Я ходил и думал – почему я не могу выиграть?
Я (с интересом): А что бы вы сделали, Шура, если бы выиграли?
ШУРА (увлеченно): Купил бы дом в Париже.
Я: А что бы вы писали?
ШУРА (счастливо): Ничего бы не писал!
Я (облегченно вздохнув): Шура, вы никогда не выиграете. Провидение никак не заинтересовано в том, чтобы вы ничего не писали.
Видимо, несмотря на жажду власти и влияния, родимая дендистская оранжерея тянет обратно. Но на нее уже надо много денег, так что ничего не поделаешь – влияйте, Шура, влияйте…
Впрочем, без шуток, назад дороги нет. Мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем.
А вы думали!
– Нет, не мы пишем эту пьесу…
На это Александр Александрович Тимофеевский возразил мне так:
– Конечно, мы не пишем эту пьесу. Но все-таки мы суфлируем авторам.
В этом – вся разница наших мировоззрений. Он считает, что авторам этой пьесы можно суфлировать. Я же считаю, что в ней можно удачно или неудачно сыграть.
Но мы играем хорошо, и нас теперь не прогонишь со сцены.
Что ж, теперь, почти тридцать лет спустя, пришла пора сказать несколько слов о том, что “грустно всё, всё грустно”. Новый мир был построен и оказался таким же “не нашим”, как и предыдущий. В жерло развала империи свалилось столько ценного и прекрасного, что вопрос о благе происходящего не смягчался и не отступал никаким образом. Буржуазия оказалась тупой и жадной, а новый бюрократический аппарат демонстрировал стилистику поведения человекообразных насекомых, ни в какое сравнение не идущую с вегетарианскими кремлевскими дедами застойной поры. Несколько откладывался и расцвет культуры и просвещения…
Блин-оладьи, опять спасаться. В дружеском “кружке”? С той моралью, что то хорошо и правильно, что хорошо для “кружка”? Мы не ссорились с Шурой, не выясняли отношений, не вступали в идейные споры, да и за каким чертом это делать с человеком, столь давно знакомым и так очевидно благожелательным, потому что был он неизменно приветлив, но…
Спросишь, бывало: что поделываете, Шура? – а он с малым вздохом отвечает: “да вот, пишу речь NN на съезде работников тяжелой промышленности”. Потому как в своем движении вверх Шура стал спичрайтером и политтехнологом и даже “дорос” до работы на “элекциях” в самых ответственных сегментах. Я уже говорила – у него не было амбиций литератора, он писал порою великолепно, но такого стержня, как обрушиваться постоянно на общество в виде опубликованных на бумаге текстов, у него попросту не имелось, ему хватало и постов в фб.
А вот беседовать с друзьями во всё более улучшающихся декорациях (квартира на Садовом кольце, Рим, Париж, Сицилия и так далее) – такая потребность была, и ее надо было обеспечивать, и требовались средства, а средства-то все у них. Потому без ссор и споров стали мы понемногу отплывать друг от друга, поскольку этой новой Шуриной жизни я ни понять, ни принять не могла.
Последний раз я видела его на открытии выставки Николы Самонова в петербургской галерее “Борей” (это крошечный подвальчик на Литейном), где собрались, кажется, все приятели обвалившейся эпохи (Аркадий Ипполитов, Люба Аркус, многие иные). Шура был печальным, сильно похудевшим, встревоженным. Я обещала ему, что обязательно прочту его сборники, вышедшие в “Сеансе”, и, сдается мне, это обещание не сильно его обрадовало. “Кто может знать при слове «расставанье», какая нам разлука предстоит…” И надо было бы броситься в эту темную воду, разделявшую нас, переплыть ее, обнять Шуру, прижать к сердцу и заплакать, потому что это главное, что мы можем сделать в жизни вообще: обнимать друг друга и плакать.
Но ничего этого никогда не бывает. Шура, вы… что-то спросить надо, сказать… длинный зуммер. Никто не подойдет.
Сергей ШолоховШура моей юности. 1975–1985
Помню его хорошо: худой, в серых холщовых штанах, серой рубахе, с серым пеплом в складках одежды, с черной нестриженой шевелюрой, с черными глазами и красными губами, изогнутыми, как лук Амура. Персидский принц, если переодеть. Сигареты марки “Солнышко” и “Шипка” изо рта не вынимал.
Нам тогда было по 16 лет.
Он говорил, что хочет переехать из Москвы, которая ему не по нраву, в Ленинград, где можно часами гулять (потом, будучи у него в гостях в Текстильщиках, я понял, что́ он имел в виду). Решил поступать (и поступил) в институт Культуры, что на Марсовом поле, – нет, не для того, чтобы получить образование (он с первых минут знакомства поразил меня своей образованностью), а чтобы мотивировать армейскую отсрочку.
В своем кругу я считался весьма начитанным молодым человеком – все-таки вырос в интеллигентной семье не в первом колене, а детство-отрочество после смерти деда провел в библиотеке, в которую он превратил свою 25-метровую комнату… Но Шура расширил мой кругозор: Венедикта Ерофеева “Москва-Петушки” дал мне прочитать именно он, с его же легкой руки я увлекся Василием Розановым. На следующий год, перебравшись на филфак, я стал изучать русскую и европейскую классику – и благодарю судьбу, что мне было, с кем обсуждать прочитанное. Да, это был Шура. Поразительно, что всё, что я только что прочитал, он прочитал уже.
Шура не долго прожил в Ленинграде. Из института Культуры он тоже был отчислен. Но приезжал – часто. Мы любили с общими друзьями играть в карты. Родители подарили мне квартиру на улице Орбели – напротив был частный дом общего приятеля, дом утопал в кустах сирени. А внутри был карточный стол, за которым мы играли в преферанс, и столик для коньяка.
Так и проводили время. Утром в ларьке покупали бидонами пиво.
Потом я закончил университет и поступил в аспирантуру Ленинградского института театра, музыки и кинематографии. У меня было целых три года свободы! Конечно, диссертацию я написал и защитил, но это всё будет потом, а пока – время остановилось, наступила вечность. Я зачастил в Москву. Иногда останавливался у Шуры. Но по Москве мы с ним ни разу не гуляли.
Иное дело – Ленинград. Кроме хижины с азартными играми, мы встречались чаще всего во время совместных прогулок. Прогулки были разные, но опишу одну “показательную”.
Встреча назначается в ресторане Царскосельского (старейшего) вокзала. (Он тогда еще не был разграблен, в нем было праздничное модерновое убранство, посуда дореволюционная, и даже столовое серебро не было расхищено. Шура утверждал, что именно в этом ресторане Блок назначал встречи Ахматовой.) Что заказывается из еды – не помню, но всегда забавны сочетания, приводившие в ступор бывалых официантов: кто-то берет творог со сметаной, а кто-то – утиную грудку с портвейном. (Я – сторонник портвейна.) Потом компания едет в Царское Село, чтобы прямо из поезда вваливаться в привокзальный буфет, где я добавляю дозу портвейна, а Шура переходит на водку – “она лучше монтируется со свежим воздухом, чем ваш портвейн, напиток ленинградских котельных, чердаков и подвалов”. Далее компания направляется пешком к Екатерининскому дворцу, где ее подстерегает еще одна “водная преграда”: ворота из красного кирпича, в правой башне которых “дают” пельмени. Никто не отказывается (Шура – от водки, я – от портвейна). Далее – прогулка по саду. Заходить во дворец нет энтузиазма: на выходе из парка нас ждет ресторан “Адмиралтейство”. Тут уже все переходят на водку.
(Ресторан, кстати, в своей истории помнит такой эпизод: композитор Каравайчук пришел в него примерно в это же время в черных очках. Поскольку в ресторане люстр нет, черные очки вызвали подозрение, и работники позвонили в органы. Органы арестовали Каравайчука как иностранного шпиона и увезли. Но его быстро отпустили, потому что узнали, что его маленького Сталин держал на коленях.)