Вот три важные темы, которые, как мне кажется, Шуру особенно интересовали: прорубание туннеля, арки и воздух (исчезновение). Огромный холст в “Менинах” – это же и есть часть пробитого туннеля, холст загораживает нам одну пятую залы, где сгрудились герои. В комнате прямо физически ощущается движение воздуха. Кто-то на заднем плане то ли входит, то ли уходит за дверь (арка). А на лице художника – отвращение. (“Внимательный взгляд художника”, – напишут искусствоведы.) “Вы обратили внимание, какое у него лицо? Нет, это не внимательность. Такое ощущение, что ему просто всё это очень не нравится”. Исчезновение.
У Шуры вообще были свои взаимоотношения с живописью.
Кстати сказать, именно Тимофеевский прорубил туннель и для меня: научил меня хоть что-то понимать в живописи. Причем сам он здесь был вполне пристрастным – например, модерн не очень-то уважал: понимал, мог оценить, но любви там не было (цветок в пыли ты ведь тоже замечаешь и можешь оценить его красоту, но любви-то к нему нет), постмодерн пропускал мимо глаз, но, когда он говорил о Тициане или Джорджоне, или Веласкесе, там разговор начинал крутить свои немыслимые разноцветные ви[т]ражи.
А еще Шура умел раздавать ключи: от городов, потаенных мест – и даже харчевен.
“Когда будете в Риме, пройдите туда-то туда-то, сверните там-то и там-то, перейдите мост, на вот такой-то улице будет кафе без вывески – смело входите. Хозяйка ласково погладит вас по плечу, сама отведет на место, меню там нет. Каждый день – три разных блюда. Просто возьмите, что предлагает она”.
Так и получилось. Пошел туда-то, свернул там-то, перешел мост, через пять минут оказался у дома с кафе без вывески. Погладили по плечу, посадили за маленький, не очень чистый столик, через пятнадцать минут принесли три блюда. Ничего более вкусного я в своей жизни не ел.
А еще Шура Тимофеевский (Шура, Шура, не Саша, господи упаси, не Александр, не Сан Саныч, во всех этих именах нет ни арок, ни туннеля – Шу-у-ура, ни воздуха), как мало кто, умел слышать текст. Чем текст должен закончиться, какой фразой оборваться. Это было интуитивное знание: необъяснимая, магическая способность видеть текст изнутри и одновременно сверху. В этом смысле многие из нас (ну, я-то уж точно) – его ученики. Ненасильственные, не по принужденью, даже до поры не знающие об этом, и только потом спохватившиеся. Его похвалу человек носил потом как медаль: никогда не забудет (такое не забывается).
И вот теперь медаль есть – а того, нам ее вручившего, может быть, лишь по доброте или недогляду, нет. Ни там, ни здесь, ни в холодном весеннем хрестоматийном бунинском ветре. И эта мысль очень странно преломляется иногда во мне: мне часто кажется, что вот я открою свой блог утром – и увижу под каким-то текстом или картинкой его комментарий.
Самое труднообъяснимое тут, что я даже, мне кажется, не удивлюсь.
У Беллы Ахмадулиной есть стихотворение “Сон” – я никогда не знал, куда мне его адресно “пристегнуть”. Оно мне нравилось, я помню его наизусть еще с допотопных времен, но вот куда пристегнуть – не знал.
Теперь знаю. Это про Шуру. Там просто “поэта” надо заменить на “учителя”. Хотя “учитель” очень выспренне звучит и длиннее слова “поэт” на лишний слог.
Наскучило уже, да и некстати
о знаменитом друге рассуждать.
Не проще ль в деревенской благодати
бесхитростно писать слова в тетрадь —
при бабочках и при окне открытом,
пока темно и дети спать легли…
О чем, бишь? Да о друге знаменитом.
Свирепей дружбы в мире нет любви.
Мне Шура не снится. Но он приходит иногда и комментирует мои тексты (как будто больше делать ему нечего в своей небесной Валгалле, где есть собеседники поинтересней меня: тот же Веласкес, Джорджоне, Тициан). Только эти его комментарии никто не видит, даже я: они написаны симпатическими чернилами. То есть – о чем это я? – набраны симпатическим шрифтом.
На его смерть я написал в свое время текст для одного периодического издания. Я возьму оттуда фрагмент – как прощанье, как попытку Шуру за рукав удержать. Всё равно мне лучше уже не написать.
Перед Страстной неделей умер Александр Тимофеевский. Публицист, кинокритик, человек, организовавший газету “Русский телеграф” и журнал “Русская жизнь”, учитель для многих. Тимофеевский был неотменимым.
Он умел писать текст так, чтобы ты сразу понял, где грубая сердцевина смысла, где несколько лепестков какого-то пасхального сладкого цветка сверху, где крошка горечи и подсохшая корка, – настоящий живой текст.
Так же он учил и других писать тексты: показывал, где надо остановиться, где надо еще допечь. Если человек восставал (“нет, я хочу по-другому!”), он моментально отступал. Ему как будто было всё равно. Это было олимпийское ласковое безразличие. “Да-да, конечно”.
И вот теперь его нет.
…В чеховском рассказе “Святою ночью” монах Иероним говорит рассказчику:
И любил он меня больше всех, а всё за то, что я от его акафистов плакал.
…Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь… – пели на клиросе, – се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя…
Я поглядел на лица. На всех было живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивался и не вникал в то, что пелось, и ни у кого не “захватывало духа”. Отчего не сменят Иеронима? Я мог себе представить этого Иеронима, смиренно стоящего где-нибудь у стены, согнувшегося и жадно ловящего красоту святой фразы. Всё, что теперь проскальзывало мимо слуха стоявших около меня людей, он жадно пил бы своей чуткой душой, упился бы до восторгов, до захватывания духа, и не было бы во всём храме человека счастливее его. Теперь же он плавал взад и вперед по темной реке и тосковал по своем умершем брате и друге.
Скоро опять уже запоют пасхальный канон, но некому вникать, некому понимать, где несколько лепестков сладкого цветка, а где пропекшаяся сердцевина изюмного смысла.
Есть праздники как море. Их очень трудно описывать. Чем этот светлый христианский праздник так уж хорош? Веруешь ли ты? Нет. Чем Новый год его хуже? Не знаю.
Но этот праздник – большой.
В цветах, звездах и лучах солнца.
Завтра Пасха.
Шура, ну где же вы?..
Ольга КабановаВторое крещение
ОТ МАРФЫ
“Шура, здравствуйте, дорогой! Вдруг задумалась: вот я за вас молюсь, в записки о здравии вписываю. Но в некоторых храмах, особенно монастырских, спрашивают, все ли вписанные крещеные. Я всегда была уверена, что вы крещеный, но вдруг решила уточнить”.
“Дорогая и любимая Оля! Я, конечно, крещен, с детства, с самого рождения, вопрос ко мне вроде бы дикий, исходя из того, что я пишу, но на самом деле в нем есть ужасный смысл, который мне надо обсудить – поэтому очень хорошо, что Вы этот вопрос задали”.
И попросил сразу назначить встречу для обсуждения этого “важнейшего” вопроса.
Встретились, выпили-посплетничали и перешли к вопросу. В нем, как мне казалось, ничего ужасного не было. Шура сомневался, действительно ли был крещен, поскольку смутно помнил, как это было (кажется, нянька, втайне от отца, отвела в церковь) и было ли, а спросить уже некого. Я не знала, что делать в таких случаях, но знала знающих – и отвела Шуру в Косму и Дамиана, в тот храм, где сама была прихожанкой давней, знавшей всех священников, а отца Александра Борисова – как очень хорошего – доброго, спокойного, умного.
Если Шуру как-то и беспокоил его приход в церковь, вида он не подавал; но я – очень волновалась. Судорожно, почти нервно, я обдумала план комфортного вхождения друга, такого чуткого и нежного, в церковную повседневность. Нет, чтобы помолиться, – я суетилась. Нельзя сказать, что суетливая Марфа победила во мне мудрую Марию (Шура в статье о “Весне” Александрова построил на этой притче часть текста), я просто превратилась в подобие тревожной мамаши, отправляющей сыночка в детсад. Сыночек любимый, детсад отличный, но мало ли что.
После разговора с отцом Александром, для которого “важнейший” вопрос, как и ожидалось, не оказался сложным, Шура был направлен к отцу Иоанну Гуайте. Вот тут Тимофеевский вздрогнул: “Боже, и здесь итальянец! Почему?”. Но в том, что он попал к единственному в Москве православному священнику, рожденному на Сицилии, филологу и богослову, учившемуся в Женеве и Флоренции, написавшему среди многого прочего диплом во ВГИКе о Тарковском, я не видела ничего удивительного. Отец Джованни, как за глаза зовут его прихожане, совершенно наш человек и очень хороший священник. Под его руководством и пошел процесс воцерковления Шуры. Как именно он шел, мы не обсуждали. Наверное, как я сейчас подумала, состоялся обряд крещения со специальным упоминанием для таких вот сомневающихся, было или не было.
В нашей с Шурой переписке сохранилось не так много записей о том, что потом было. Пять лет назад на протяжении Великого поста мы несколько раз сговаривались о встрече в храме. “Оля, дорогая, когда сегодня 12 ев. в нашей церкви? в 6 вечера? Вы пойдете?” – “Ох, Шура, я собиралась на исповедь и литургию утром, но проспала”. – “Оленька, а ведь во время службы должно быть причастие, а значит, и исповедь. Правильно я понимаю?”.
Опека моя продолжалась. К тем ли священникам попадет Шура? Давайте к тому-то и тому-то. Он отвечал: “По-моему, они все прекрасные. Мне вообще в этом храме очень нравится. И я здесь прощался с многими близкими мне людьми. Здесь отпевали Танину сестру Катю, а потом и мать Наталью Михайловну”.
Однажды Шура мне написал: “И вопрос, с которого началась эта переписка, он полностью разрешен – можно подавать записки, никаких формальных препятствий нет”. После этого мы с ним ни о церкви, ни о вере не говорили. Для каждого всё было решено, формальность улажена.