Он вел нас теми маршрутами, которые мы уже прошли и считали обследованными. Но он заводил нас в церковь, в которую мы не заходили, включал свет (он знал, где расположены выключатели) – и мы обнаруживали мини-выставку Караваджо, причем картин, являющихся собственностью собора и никогда не покидавших его стен. А в другом – микеланджеловского Христа, несущего крест.
Или сворачивал в какой-то дворик, а там прямо на доме были потрясающие фрески, или поразительный фонтан с историей… И всё время рассказывал и рассказывал, и мы взахлеб могли спорить про то, какая Пьета Микеланджело лучше, и про то, какие есть смешные картины выдающихся мастеров в венецианском дворце Дожей… Могли перескочить на обсуждение новых фильмов, а потом опять вернуться к Тициану.
Культура была содержанием жизни Шуры. Он был римский патриций, который с разной степенью капризности или властности выбирал себе сегодняшних любимцев, – а завтра фавориты менялись, но и прежние не были забыты и тоже оставались любимыми…
Шура умер с Лазаревой субботы на Вербное воскресенье, скоропостижно. В дорогой сердцу праздник, в Страстную неделю, дня не дожив до Светлого Христова Воскресенья.
Умер один из самых прекрасных людей на свете. Не стало одного из самых светлых, точных, проницательных умов, нежного, трепетного сердца.
Стало темно, но он нас всё вел и вел, и всюду знал, где и какую кнопочку нажать, чтобы стал свет…
Максим Соколов“О милых спутниках, которые наш свет своим сопутствием для нас животворили”
Я составил знакомство с Шурой в конце 1993 года – и больше четверти века мы встречались за чаркой, обсуждая дела наши разные, вместе работали и вместе путешествовали (до странствий с друзьями он был очень охоч).
И во время совместных странствий (Германия, Франция, Голландия, Австрия), и выслушивая его рассказы об Италии, куда он ездил самолично, я всё время дивился тому, как человек живет историей и культурой. Ведь что греха таить, почти все мы, грешные, выносили из странствий преимущественно быт, широкий и раздольный, – Шура же был неистово жаден именно до культуры, причем высокой (музеи, старая архитектура), являя нам живой укор. Он мог неутомимо маршировать по стогнам культуры – вот уж кто беззаветно любил священные камни Запада, – и по сравнению с ним все мы выглядели ленивыми и нелюбопытными.
В этом смысле он вообще был оправданием девяностых. Феномен Шуры с его самозабвенной любовью к высокой европейской культуре, которую он впитывал, как будто чувствуя, что вскорости этих дорогих камней Европы не станет – и как реальности, данной нам в ощущениях, – железный занавес упал надолго, и реальности объективной, – варваризация там идет с пугающей скоростью, – этот феномен бескорыстного приятия напоминает нам, что открытие Европы в девяностых было не только вульгарно материальным. Это еще было поиском того, что “хорошо весьма”.
Шуре была свойственна идеализация Европы. Почти по Тургеневу – “Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах Европы, – ты одна мне поддержка и опора, о великая, могучая и свободная европейская культура! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается? Но нельзя верить, чтобы такая культура не была дана великому народу!”
Шура не верил (или не хотел верить) в то, что всему приходит конец, и священным камням тоже. Для него Европа была Вечным Городом, подобным Риму, живому и до сей поры. Он рассказывал, как строительный рабочий в Риме – вот уж простец из простецов – чудно распевал арию из “Трубадура”. Он увидел в этом символ неистребимой Италии – и неистребимой Европы. Всё минется, одна культура останется.
Или другой образ – девиз преславного города Парижа “Fluctuat nec mergitur”, “Колеблется, но не тонет”. Шура верил, что и Европа всегда будет подобна гербовому парижскому кораблику.
Но верить становилось всё труднее. 15 апреля 2019 года сгорел Собор Парижской Богоматери. Что было для того, кто любит священные камни, не менее, чем пожар Рима при Нероне. А спустя год, 11 апреля 2020 года, Шура умер. Пришла Разлучительница Собраний.
Пытаясь подвести итог его культурного служения, я понял, что не только в словесности, но и в науке, в музыке etc. очень важен носитель некоего бродильного начала, вокруг которого собираются самые разные созидательные люди. И как раз таким живителем и виновником был Шура. Будучи всеобщим другом и всеобщим поноровщиком – отнюдь не спорщиком, кроткий Шура был способен соединять, казалось бы, несоединимое. В задорном творческом цеху он в каждом умел находить и культивировать лучшие черты, служившие общей фисгармонии. Получался ансамбль, где и скрипка, и флейта, и контрабас, и громкий кимвал – все были на своем месте, дополняя друг друга. Такой дирижерский дар – очень большая редкость.
Его заслуга, но и его трагедия была в том, что в нем явился современный царь Феодор Иоаннович:
А я хотел добра, Арина, я хотел
всех примирить, всё сгладить.
В наш век то ли железный, то ли попросту говенный, когда все разбрелись порознь, не сообщаясь друг с другом ни в еде, ни в питье, ни в молитве, выдерживать эту линию Феодора Иоанновича с каждым годом делалось всё труднее.
Мы лишились этого мягкого, тактичного и живительного начала. Нет слов, как жаль. Одно лишь утешает:
Не говори с тоской: “Их нет”,
Но с благодарностию: “Были”.
Сергей НиколаевичРусский путь через мост Sant’Angelo
Который раз открываю его “Книжку-подушку” или “Весну Средневековья” – и не могу от них оторваться. Давно проверил: начинаю с любой страницы – с начала, с середины, с конца – неважно, – и каждый раз меня словно подхватывает и уносит теплый Гольфстрим в какие-то светлые дали. И только нет-нет, да и мелькнет дурацкая мысль: неужели это всё Шура написал? Неужели это всё он? И тут же одергиваю себя. Конечно, он! Кто еще так умел владеть словом!
В другое время и при других обстоятельствах Тимофеевский мог бы рассчитывать на славу Поля Валери или Андре Моруа, арбитра вкуса и законодателя литературной моды, главного эстета и стилиста эпохи. Но к французам он был скорее равнодушен. Всю жизнь любил Италию. Это была страна его души, как Петербург-Ленинград – город его сердца. Ни там, ни здесь он не мог поселиться. Тем не менее всегда туда стремился. Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил.
И наша последняя встреча с ним была как раз в Риме.
Мы возвращались после торжественного открытия выставки “Русский путь”, куратором которой был наш общий друг Аркадий Ипполитов. И все приехали ради него. Но не только, конечно. Все-таки Рим… И эпохальные выставки русского искусства в галерее Карла Великого не каждый день случаются. И даже вообще никогда раньше не случались.
Накрапывал дождь. В ноябре в Риме всегда дождь. Но мы его не замечали, просто шли сквозь мелкое, просеянное сито дождя. За спиной светился купол Собора Святого Петра. Где-то под нашими ногами бурлил Тибр. Впереди белели статуи святых на мосту Sant’Angelo. И даже пугливые сыны Африки со своим фейковым товаром – сумками “Gucci” и “Louis Vuitton” – куда-то в одночасье сгинули.
Наши друзья обогнали нас и шли впереди веселой, громкой ватагой. Шура за ними не поспевал. Да и мне не хотелось никуда торопиться. Последние годы мы редко виделись. Я слышал его тяжелое дыхание, уже тогда выдававшее тревожный диагноз – сердце. Но о здоровье мы не говорили. Говорили вполголоса о самом больном – о деньгах. О том, что он не знает теперь, когда лишился своей главной работы у донецкого олигарха, как будет содержать квартиру в Москве и загородный дом. Что для нормальной, не слишком роскошной жизни ему надо… – дальше следовала довольно внушительная сумма. И что таких денег журналистским трудом не заработаешь, а где их взять, он не знает.
Дождь усиливался. Но мы решили вести себя как настоящие римляне, которые величественно шлепают по лужам с непокрытой головой, не раскрывая зонта, которого, впрочем, у нас всё равно не было. А такси вызывать было глупо. До ресторана, где мы собирались отметить успешное открытие “Русского пути”, оставалось идти два квартала.
…Сейчас, когда я пишу эти строки, мне невольно вспомнились другие прогулки с Шурой. В нашей жизни была целая неделя, когда мы каждый вечер ходили гулять с ним под звездным небом знаменитого Медео в горах Казахстана. Иногда нам составлял компанию молодой розовощекий Илюша Ценципер, которого Шура опекал, находя его не по годам умным и ироничным.
У него вообще был ярко выраженный патерналистский синдром. Ему всё время надо было кого-то опекать, трудоустраивать, протежировать. Один раз мы даже с ним немного повздорили.
– Неужели каждый раз, когда я тебе звоню, ты будешь мне совать эту злосчастную N! – раздраженно воскликнул я, когда он в десятый раз стал расписывать профессиональные достоинства своей протеже, вполне, на мой взгляд, заурядной журналистки.
– Да, буду! – с вызовом сказал Шура, чтобы у меня даже не возникало на этот счет сомнений.
И, похоже, на меня он тогда впервые обиделся. Но недолго: он не умел подолгу гневаться и дуться.
Зачем мы поехали с ним на Медео, убей бог, сейчас не вспомнить. Помню свой изначальный импульс: там будет Шура, значит, надо. Какой-то семинар, какие-то тяжело пьющие молодые кинематографисты, которые были совсем, на мой взгляд, уже немолоды… По большей части все развлекали себя, как могли, но иногда нас собирали в конференц-зале на дискуссии о будущем советского кинематографа и даже шире – отечественной культуры, пытаясь пробудить в присутствующих какой-то интерес и чувство ответственности за судьбу перестройки, тогда уже схлопнувшейся и не вызывавшей энтузиазма.
Несчастные стенографистки, специально нанятые по такому случаю, пытались записывать безумные речи питерского поэта Драгомощенко, называвшего себе главой “метафизической школы”. Он был главным спикером и заводилой обсуждений. Иногда Шура пускался с ним в туманные и бессмысленные дискуссии. Но чаще говорил мне шепотом: “Пойдем отсюда”. И пока мы пробирались к выхо