Истребление персиян — страница 46 из 65

Прошло почти полгода, прежде чем судьба опять свела нас – в Риме. У меня был кризис, я тяжело переживала конец романа, вела себя непредсказуемо и постоянно провоцировала окружающих скандальными заявлениями. Это казалось мне достойной местью мирозданию. Как-то вечером позвонила Таня Дашевская: “Анька, приходи в ресторан у портика Октавии. Тимофеевский приехал”. За ужином возникла какая-то дискуссия, в которой у меня, как всегда, не нашлось союзников. Меня закидывали шапками. Неожиданно Шура горячо меня поддержал – и это сразу же изменило ситуацию на поле боя, спорящие притихли и дали мне возможность защитить свою точку зрения. Потом я поняла, что, вполне вероятно, Шура ее и не разделял. Просто он почувствовал, что, нагло и вызывающе улыбаясь, я на самом деле – умираю. И протянул руку, и спас, и приподнял над землей.

Тогда я впервые ощутила на себе его неповторимую манеру общения. Шура не только обворожительно говорил, он еще и слушал вас так, как будто вы действительно произносите что-то невероятно важное. У него всегда был неподдельный интерес к собеседнику, если уж он удостаивал вас этой чести и принимал в свой круг. В тот вечер он определенно принял в него и меня, хотя я до сих пор не знаю, почему. Шурины симпатии часто бывали необъяснимы. Он общался с самыми разными людьми, многие из которых и руки не подали бы друг другу. Не только сейчас, но и тогда, еще в вольном мире. У него были свои, непостижимые для остальных причины. Возможно, в каждом из нас он видел что-то такое, о чем мы и сами не догадывались.

Конечно, потом оказалось, что у нас много общего. Мы любили одно и то же: Рим, кино, мужчин… Франциска Ассизского, Казанову, Шодерло де Лакло… И это только начало довольно длинного и лишенного привычной логики списка, в котором значилась, например, и еда, которую Шура справедливо считал тесно связанной с эросом. Когда я впервые шла к нему в гости на Садовую, он прислал смс с просьбой купить майонез по дороге: “Вредно, но необходимо”. Встретил меня в своем легендарном хитоне и повел на кухню. Там с очень серьезным и несколько озадаченным видом крупно порезал лук, добавил его в оливье и заправил майонезом. Когда впоследствии я сама начала готовить для Шуры и его друзей, выяснилось, что он помнит все их пищевые предпочтения: Никола обожает паштеты, Аркадий не ест вареный лук, Андрей не переносит кислых яблок… Даже в том, что касалось еды, Шура невероятно трепетно относился к своим ближним, которыми для него, как и для меня, были в первую очередь друзья и возлюбленные, а не родственники. Сам же мог с наслаждением поедать как ресторанные деликатесы, так и простую вареную колбасу.

В нем на редкость гармонично соединялось высокое и низкое. Он мог долго и профессионально разбирать какое-нибудь старинное полотно с античным сюжетом, и подытожить совсем в иной манере: “Насколько же худая ебля лучше доброй войны!”. Пожалуй, низкого для него не существовало. В низком он неизменно видел замаскировавшееся высокое.

Шура был как Шекспир. Как Рим, в который мы с ним много раз возвращались. Я всегда влюблялась только в тех мужчин, которые открывали мне новый мир. Шура распахнул передо мной целую анфиладу. В ней был и мир прошлого, который я не застала, – он вдруг возник передо мной как на экране благодаря Шуриным рассказам; и мир иной любви, говоря о которой, Шура блистательно лавировал между высоким и низким; мир глубокого понимания искусства, столь отличный от моих широких, но поверхностных знаний. Были там и миры, которые прежде никогда меня не интересовали: политика, имиджмейкерство, пиар…

Мы никогда не работали вместе, но он многому меня научил. Как ребенка – игрой и собственным примером. Читал и разбирал мои сценарии, те, которые – в стол. А однажды вдруг попросил помочь ему с написанием какой-то речи. Сказал, что работа срочная, а он устал, у него болит голова. Я писала, читала написанное вслух, а он, расхаживая по комнате, задавал вопросы, требовал обосновать то или иное слово, предлагал свой вариант, объяснял, почему он лучше и точнее. Я вдруг догадалась: не болит у него голова, просто он меня учит. Привилегия, о которой я не смела просить; он сам решил дать ее мне.

Ни с одним мужчиной я не была так откровенна, и ни один не был так откровенен со мной. Однажды Шура рассказал мне о женщине, которую любил в юности. Не сдержавшись, я с невольным возмущением выпалила: «Так у вас были отношения с женщинами?» Шура сдержанно ответил, что, пожалуй, всякий развитый и образованный человек в той или иной степени – бисексуален. Мы шли в доверительном молчании, Шура о чем-то размышлял. Потом вдруг спросил: «А вы ведь, так сказать, скоро едете в Лондон? Знаете, в Лондоне живет мой младший брат Паша». Так Шура подарил мне еще один мир. Паша был очень похож на Шуру, только на 25 лет моложе, и он любил женщин…

Мы ни разу не поссорились за эти 6 лет, хотя часто увлеченно дискутировали. У Шуры я переняла фразу “позволю себе с вами не согласиться”. Говорят, раньше он бывал резким и язвительным. Я не могу вспомнить его таким. Меня потрясала его невероятная доброта и способность к прощению. Пару раз на моих глазах он простил то, что простить было невозможно. Он мог долго переживать из-за того, что обидел кого-то неуместной фразой. Всерьез расстроиться потому, что кто-то написал неудачный текст. Если кого-то из дорогих ему людей вдруг обвиняли в неприглядном поступке, он сперва не хотел верить. А когда получал подтверждение, выглядел расстроенно-сосредоточенным, как будто пытался внутри себя разрешить какую-то сложную дилемму, примирить справедливость с любовью.

* * *

Мне повезло. Перед его уходом мы много времени провели вместе. Встречали новый, 2020 год в Париже, а потом целый месяц были в Таиланде. Бесконечно бродили вдоль океана, разговаривая обо всём. Между тем старый мир уже умирал, а мы об этом не догадывались. Шура несколько раз говорил, что не хочет возвращаться в Москву. Я предлагала ему задержаться в Таиланде, но он ссылался на дела. Мы вернулись в Москву – и начались локдауны. Он позвонил мне в четверг 9 апреля, и я даже не помню, о чем мы разговаривали. Помню только, что была спокойна: Шура с Николой – в Солнышково, там ковид им не страшен. Настанет лето, эпидемия закончится, я опять приеду туда, Шура выйдет мне навстречу в своем хитоне, за ним будут бежать две собаки. Мы войдем в дом, я выложу из сумки снедь, сверху спустится Никола. Мы сядем за стол, начнем пить, есть и разговаривать. Доброжелательно сплетничать. Обсуждать последний стоящий внимания сериал. К ночи перейдем к более серьезным темам – к искусству, любви, вере и смерти…

Счастье осознаёшь тогда, когда оно заканчивается. Позднее я поняла, что в четверг Шура звонил мне, чтобы попрощаться. В субботу утром я вдруг решила переехать в загородный дом к Саше Баунову. Судьба закольцевалась. Я познакомилась с Шурой благодаря Саше – и мы были вместе в субботу вечером, когда узнали о его смерти.

Я позвонила Паше в Лондон. Наше с ним время давно закончилось, но в ту ночь мы прорыдали в трубку несколько часов, понимая, что теперь связаны на всю жизнь. Шура оставил нас в наследство друг другу.

Многих потрясла просьба его родственников не приезжать на похороны. Шура сам пророчески писал о том, что нельзя, невозможно просить о подобном. И всё же, мне кажется, он и сам не хотел, чтобы мы видели, как его опускают в могилу. Он ушел деликатно, выбрав подходящий момент, избавил друзей от зрелища своей смерти. Шура был верующим, его христианство было радостным и светлым, он не сомневался в бессмертии души и существовании загробной жизни. Его беспокоило другое. Отлетая от тела, душа меняется, трансформируется. Это уже совсем не тот человек, что был при жизни. “Я боюсь, Анечка, – говорил он почти с отчаянием, – что там мы встретимся, но не узна́ем друг друга”.

Шура охотно рассказывал о своих предках, в его жилах текла кровь нескольких народов. И только о своих еврейских корнях он молчал. Почему? Это еще одна загадка. Я была потрясена, узнав, что он был прямым потомком ребе Рафаэля из Бершади, имя которого хорошо известно всем религиозным евреям. Ребе Рафаэль был цадиком – мудрецом и великим праведником. Знал ли об этом сам Шура? Вполне мог и не знать. В Советском Союзе часто предпочитали скрывать от детей подобное родство.

В 1827 году, когда ребе Рафаэлю было уже 76 лет, его призвали свидетельствовать в суде. Подсудимый был членом его общины, и раввин точно знал, что тот виновен. Давать показания против него он не хотел: это лишило бы семью обвиняемого единственного кормильца. Но лжесвидетельствовать, нарушать заповедь он тоже не мог. Вечером накануне суда он помолился Всевышнему, прося его помочь разрешить эту дилемму. И той же ночью Бог забрал его, избавив от необходимости выбирать между любовью и справедливостью.

Шура тоже умер как праведник. Накануне Страстной недели. Не постыдно и безболезненно.

Я помню, как мы с ним ходили в римские катакомбы – смотреть на раннехристианские фрески. Излюбленный сюжет, украшающий почти каждую гробницу и совершенно исчезнувший за прошедшие века – пир праведников. Умершие пируют во главе стола, на котором вдоволь вина и яств, а сбоку присел зашедший на огонек их святой покровитель. И уже поднимает свой кубок, чтобы дружески чокнуться с новопреставленными.

Последнее сообщение в мессенджере от Шуры, присланное им мне в аэропорту Бангкока, звучит следующим образом: “Там много еды в другом месте. Хочется поесть. Приходите скорее”. Я приду, Шура, конечно, я приду. И если это место действительно существует, то мы еще посидим, попируем, вспомним Висконти – и, конечно же, узна́ем друг друга. И ребе Рафаэль непременно к нам заглянет.

Максим Семеляк“Пишите себе спокойно, торопиться некуда”

Весной 1999 года я впервые собрался в Париж. А накануне зашел к Тимофеевскому по какой-то надобности, а скорее всего, по обыкновению без оной, ну и, естественно, похвалился грядущей турпоездкой. Мне тогда еще не исполнилось даже и двадцати пяти лет. И вот мы сидим болтаем, и он вдруг спрашивает: “Ну а жить где там будете?” Я, незнакомый с парижской топографией, говорю: “Ой, ну где-то в центре”. А он улыбается и произносит: “Там всё центр”.