Истребление персиян — страница 50 из 65

И это всё – правда, но, если на этом сконцентрироваться, получается неправильный образ. Какой-то получается не от мира сего человек, курьезный чудак, каких много бродит по книгам. Пыль фолиантов, старинные эстампы, вот это вот всё.

А ведь он был как раз от мира сего. Во всём. Живой. И фолианты с эстампами жизни не мешали.

Это, кстати, редкость.

* * *

– Может быть, заедете на неделе?

– Не смогу, простите; может, в следующий вторник?

– А то на выходных, на дачу, на пару дней… Берите с собой, кого захотите. Поболтаем.

Так и не заехал. И не заеду.

Еду часто по Садовому мимо его дома, ищу глазами знакомый подъезд – и не умею верить, что зайти больше не получится.

Зовут – идите. Не бывает никакого “потом”.

Татьяна Савицкая“Твой гений”, или “Ваш автор плохо держит в руках русский язык!”

Высокого юношу с буйной шевелюрой в середине семидесятых ко мне в редакцию привела Наталия Яковлевна Венжер, объяснив, что папа мальчика очень просит дать ему какой-то заработок.

Немудреный журнал для киномехаников “Новые фильмы”, который среди прочего издавало “Союзинформкино”, представлял собой сборник аннотаций ко всей выходящей на экран кинопродукции. Иногда эти аннотации были короткими, а иногда – развернутыми, скорее не аннотациями, а большим рассказом о картине, и тогда материал заказывали автору. Размер “аннотации” зависел от тиража фильма. Но еще и от внушенной нами, редакторами, начальству его значимости (особо мы усердствовали в отношении картин Висконти, Феллини, Фассбиндера и т. п.).

Надо сказать, что контора наша была удивительной по количеству интеллигентных и образованных людей, так что Шуру сразу оценили по достоинству, и он начал много писать – умно, прекрасно, глубоко, не помещаясь, конечно, в заданный формат “для киномехаников”. Редакторы кайфовали (даже несмотря на то, что новый автор всегда, всегда нарушал дедлайн), а вот идиот-директор (он у нас был феерический) на одном из текстов Шуры начертал мне: “Ваш автор плохо держит в руках русский язык!”.

…Мы подружились с полуслова, чуть не в день знакомства отправились в длинную прогулку по Москве и говорили взахлеб… Очень быстро стали закадычными подружками, перезванивались по несколько раз в день, обсуждали всё подряд – фильмы, книги, моду, еду, шубу Шуры с Тишинского рынка, наряд Николы из выкрашенного в терракотовый цвет солдатского исподнего, купленного в Военторге… Ну и, разумеется, обсуждали общих знакомых – посплетничать Шура умел и обожал! Но самым большим удовольствием было вместе посмотреть хороший фильм – и потом слушать Шурин разбор, его собственную концепцию увиденного. Иногда – пленительно завиральную, потому что он потрясающе придумывал за авторов такой глубокий замысел их творения, о котором, уверена, они и не подозревали.

Я понимала, что этот мальчик, которому не было и 20 лет, – явление. Незаурядный мыслитель и философ. Воспитанный бабушкой (мать умерла очень рано), окончивший вечернюю школу экстерном, не поступавший ни в какой вуз, подрабатывавший ответами на письма в “Пионере” и текстами для киномехаников у нас, он был неправдоподобно, не по-здешнему образован, умен и талантлив. Мировая культура давно стала для него обжитой и привычной средой.

Своим знакомым и друзьям я прожужжала про свое “открытие” все уши – и они, к тому моменту знавшие Шуру только по моим рассказам, иронично стали в разговорах со мной называть его “твой гений”. Признание того, что я права, было еще далеко впереди…

Мы жили на противоположных концах Москвы: он – в Текстильщиках (от метро еще на автобусе), я – недалеко от универмага “Москва”. Тем не менее, часто ездили друг к другу в гости. Разок даже выбрались в Питер, и Шура показал мне свой обожаемый город, включая, разумеется, “Сайгон”, Витебский вокзал и всё другое, полагавшееся в те времена в том кругу.

Когда я перебиралась на новую квартиру, Шура трогательно помогал мне. В том числе – замотал веревкой кухонные шкафчики прямо с посудой. Понятно, что в процессе переезда всё побилось, но ход был безупречно нестандартный.

А вскоре Шура познакомил меня с моим будущим мужем Сашей Городецким (“Танечка, это чистый Пьер Безухов!”) и в качестве свахи требовал себе шаль. Так что следующими 16-ю счастливыми годами я тоже обязана Шуре.

Потом мы вместе работали в “Столице”, потом надолго поссорились (из-за того же чертова дедлайна), потом формально помирились (Шура явился в редакцию с букетом и при всех повинился), но дальше каждый жил уже свою, отдельную жизнь, тем более, что и я, и он ушли из “Столицы” и больше не работали вместе.

С появлением фейсбука мы радостно нашлись, договорились повидаться. Но, по разу съездив друг к другу в гости, поняли, что эта страница перевернута – слишком многое по-разному сложилось в наших жизнях за те три десятилетия, когда мы не общались. Так что всё ограничилось редкими комментариями в постах друг друга и иногда – перепиской. В последний раз это было за день до его смерти: мы переписывались о кардиологах, о проблемах с сердцем. Шура уверял, что ничего срочного и серьезного. И в том числе написал: “Если сдаваться в больницу, то тогда к Свету в Градскую”. Это было в четверг. А в субботу под сообщением Татьяны Толстой о смерти Шуры доктор Свет написал: “Я же ему сказал – немедленно ко мне!”. Не успел…

Шурочка, дорогой, вы были невероятным везением моей жизни, изысканным украшением ее. Спасибо! Без вас непривычно, как-то пусто, и всё время глаза на мокром месте. Оказывается, даже почти не общаясь с вами, а просто зная, что это в любой момент возможно, жить было много лучше, чем сейчас – без вас.

Я очень надеюсь, что вам будет покойно и хорошо в Царстве Небесном, в которое вы верили. Прощайте…

Евгения ПищиковаПортал

Однажды мы с Шурой застряли в лифте. В тот же миг – нас было 4 человека, и никого нельзя было назвать худым – лифт превратился в теснейший, но элегантнейший салон. Сколько было произнесено искрометных mots, какие взрывы шампанского смеха оглашали окрестности, тряся лифт! Лифтеры вздрагивали, трудясь. Как всегда и бывает в жизни, мы усиленно приближали именно то, чего и боялись – тот момент, когда трос наконец не выдержит, и четыре толстяка (Олешу в лифте мы переписали) с посвистом рухнут вниз. В тот раз ничего не случилось – нас вытащили минут через 45.

Когда знаешь человека 25 лет, срифмовать можно всё. А где рифма, там и нежданный смысл. Я вспоминала этот лифт во время моей ночи любви в Риме. Ну, так я ее назвала. В Италию меня впервые вывез Шура, я тогда совсем не умела выбирать жилье, да и волшебных сервисов еще не было. Окно в моем номере выходило в шахту лифта, пристроенного к очень старому дому.

Лифт – старый, с дверью-решеткой, украшенной кованой листвой, – был устроен музыкально: механизм испускал длинный хриплый вопль, а потом разражался чередой самых причудливых звуков. К середине ночи они сложились для меня в некую гармонию.

Сначала хтонический вопль, потом вой зимней волчицы, потом рев недоенной коровы, потом рог Роланда и дальше, во время скрипучего подъема, как игрушечные церковные колокола, звенели разболтавшиеся завитки и прутья на кованых лифтовых дверях каждого этажа. Потом всё снова, вся история цивилизации: вопль бездны, вой, рев, рог, колокола. Ночь, конечно, была бессонной. Я вскакивала, ругалась, всплескивала руками, била в стенку, смотрела на сереющее рассветное небо над крышами. Пятнадцатый раз слушала лифтовую ораторию “Рождение культуры”.

Непонятно почему, но именно в эту бессонную злобную ночь я ощутила острое чувство счастья, и до сих пор вспоминаю ее как одну из лучших ночей в жизни, как ночь любви к миру – и любви к Шуре, в общем-то. Но в то свое первое время в Риме я вообще была счастлива. Этот город предназначен для счастья – если ты неофит.

* * *

Очевидно, воспоминания мои мешаются – однако есть у меня что-то вроде совокупного символического воспоминания, “первое посещение” дома Александра Александровича Тимофеевского. Дверь открывает Шура в хитоне – он иногда носил дома что-то вроде ионического хитона красно-кирпичного цвета. Никола, его спутник и друг, носил хитоны посветлее. К ноге Шуры подбегает Тит, любимый его пес, высокий, с огромной складчатой мордой, серо-коричневый с подпалинами, породы Мастино Неаполитано – древняя римская собака. За спиной – анфилада, как мне показалось, необъятная, хотя квартира, как потом выяснилось, не так и велика. И в заднем, далеком окне – огромный, непонятно откуда взявшийся золотой купол. Этот вид из окна, этот купол – который относил и к Флоренции, и к Стамбулу, – мне показался своего рода символом, порталом, который логично устроен в квартире Тимофеевского потому, что он и живет не совсем в Москве, а в собственном пространстве.

Символическое впечатление никогда не правдиво. Римский Тит, удивительная собака, сопливая и слюнявая до того, что из античной она многочисленными посетителями Шуриной квартиры была переведена в барочную, тоже стала своего рода двояким символом. Я, глядя на Тита, вспоминала роскошную Шимборскую в переводе Эппеля, ее стихотворение о сущности барокко: “…усатый Феб, который на вспотевшем коне въезжает в пышущий альков”. Тит был вот таким, пышущим животным – и в то же время Шура любил в нем солдатскую простоту. Тит не ложился изящно – он падал на пол, гремя костями, как подкошенный, и начинал храпеть во всю глотку. И каждый раз, когда Тит падал спать, Шура поощрительным благожелательным вниманием отмечал этот маленький символический акт.

Шура однажды меня научил тому, что главная символическая пара мира – солдат и мать. Воин и мадонна. Две главные жизненные роли, связанные с жертвенностью, – основа и вселенской жалостливости, и вселенской безжалостности.

Всё символ и всё рифма – вот что такое для меня Тимофеевский. Символ, рифма, масштаб.

Однажды, когда я шла к нему, я катала в голове афоризм, приписываемый мадам Рузвельт: “Великие умы обсуждают идеи. Средние умы обсуждают события. Мелкие умы обсуждают людей”, и думала о сомнительности этого изящно упакованного силлогизма – всё дело в том, что Тимофеевский постоянно обсуждал людей. Он, собственно, только людей видел и обсуждал. Из людей для него строились события, и именно люди отвечали за свои идеи. Его мир был максимально населен. Его историзм был всегда очеловечен. А у нас в Рязани есть грибы с глазами. Их едят, а они глядят. Вот что такое был историзм Шуры – он до конца смотрел в глаза людям, съедаемым или съеденным временем. И да, он масштабировал человека, событие или идею мгновенно – встраивал во время и располагал по местности и уместности. Можно ли назвать сплетником человека, который делает из сплетни эпос?..