Истребление персиян — страница 51 из 65

* * *

Мне кажется, я могу уникально говорить о Шуре только с точки зрения “женского романа”. Он любил во мне народный гендер – за который я, разумеется, отвечать не могла.

Первый в моей жизни Рим был с Шурой. Я сидела на лавке возле Ватикана и вспоминала Сигрид Унсет. Нобелевская лауреатка, она описывает внутренний мир средневекового норвежского монаха, идущего в паломничество в Италию. “Он чувствовал себя ослабевшим от страстной тоски по тем временам – неужели ему никогда больше не обрести той свободной радости сердца, которая наполняла всё его существо в ту весну в Риме? Вместе со своими тремя собратьями он шел по зеленым, усеянным звездами цветов лугам под яркими лучами солнца. Он трепетал, глядя на то, как прекрасен мир… И знать, что всё это совсем ничто перед богатством мира иного! В ту весну он не ведал ни беспокойства, ни страха. Сердце пело в его груди. Он чувствовал, что душа его – как невеста в объятиях жениха”.

Я сидела на мраморной скамье и ждала Шуру – и сердце мое пело. Я понимала эту страстную тоску, это необыкновенное томление красоты. И думала о Тимофеевском – который перерабатывает красоту и томление во что? Учит своих конфидентов – чему? По большому счету, как теперь понятно, он учил смирению.

Шура был полон жизни и полон понимания жизни. Он понимал больше, чем многие. В этой книге, которую мы все пишем про Шуру, будут разные авторы, разные люди и персонажи. Про Шуру пишет и наша общая подруга – у нее в жизни есть своя важная история. Однажды она, переживающая тяжелый в жизни момент, спросила у авторитетного для себя человека: “Зачем жить, чем жить?”, – и тот ответил: “Чтобы больше понять”.

Шура знал, что такое – больше понять.

* * *

Есть такое понятие – “лицо старости”. Это когда человек к известному возрасту вырабатывает визуальный образ, как бы соответствующий совокупности его внутренней работы и духовной жизни. Есть дамы со злым лицом – что тут ни делай. Вот у меня – злое.

Для меня фотографии Шуры стали откровением. Композиция, свет, цвет всех фотографий Шуриной квартиры бесконечно отличаются от обычных блеклых фоток. Яркий ренессансный цвет, модерновая люстра, могучий фикус, изумрудный тон гостиной, откровенно сильная живопись на стенах… Никола Самонов – безусловный гений, сделавший из Шуриной квартиры бесконечно важную, особенную сцену.

А фотографии Шуры – что ж, он всегда усталый. Шурино “лицо старости” – благожелательное внимание. Любовная любознательность. Это лицо римского папы. Он глядит на всех нас, как на Тита. С любовью.

Полина Осетинская“Шуре понравилось”

Сегодня с утра идет мрачный дождь. Страстной Вторник. Под Чеховом хоронят Шуру Тимофеевского.

Когда хоронили Моцарта, за гробом никто не шел, потому что была эпидемия холеры. Сейчас – коронавирус. Я не там. Но все эти дни я пытаюсь выхватывать из памяти кусочки, фрагменты нашего с ним общения. Где, в какой момент этот человек стал занимать место в моем сердце?

…Мы познакомились в мои четырнадцать, в компании блестящих красавиц и красавцев; стоит ли говорить, каким гадким утенком, каким отбросом общества и безнадежным парвеню я чувствовала себя среди них – свободных, легких, волшебно элегантных и словно сошедших с киноэкрана из феллиниевских фильмов, знаменитых (ну хорошо, тогда еще не всенародно) композиторов, искусствоведов, музыкантов, литераторов… Шура меня еще умудряется поддерживать комплиментами.

Общение наше началось примерно с этой репинской фотографии, на которой Шура стоит, гордо вытянув шею, а я – вжав ее в плечи. Мне пятнадцать, я вся состою из жировых клеток и комплексов, и их тем больше, что вокруг такие люди – Ахмадуллина, Десятников, Ипполитов, Гориболь, Мессерер, Напарин, Дуня Смирнова-Ипполитова…

На долгие, долгие годы несколько людей из этой компании станут мне практически семьей, камертоном, воспитателями, гувернерами – в высоком смысле этого слова. Так хотелось быть на них хоть немного похожей, тянуться до их уровня – образования, интеллекта, таланта, сарказма, точности и тонкости метафор, идеального чувства юмора. Если и есть школа жизни, то это была она.

Шура был вожаком этой стаи – все с придыханием шептали: “Шура одобрил”, “Шура уже видел”, “Шуре понравилось”, “мы с Шурой были…”.

Когда из автора и организатора публичного процесса Шура ушел в теневое литературное подполье (будучи всегда востребованным), наше общение не всегда было личным – возникали опосредованные тайные связи, внутри которых гордиться знакомством с Шурой стало синонимом качественного человеческого общения.

* * *

Одним из самых важных переживаний в моей читательской жизни стали диалоги Шуры с Григорием Дашевским о нескольких картинах Возрождения. Почитав их, можно было немало – и резонно – усомниться во всеобщей энтропии человечества.

В последние годы, благодаря настойчивости Любови Аркус, были изданы две книги Шуры, “ума холодных наблюдений и сердца горестных замет”, сложенные из его фесйбучных восклицаний и постов.

Но столько же, а ведь и много больше, могло бы быть сложено из его личной переписки со множеством людей. По крайней мере, натыкаясь порой на его комментарии, или заходя в нашу переписку, я понимаю, что мало кто с таким человеколюбием, терпением и симпатией относился к людям в наш политкорректный и рукопожатный век, когда кажется, что еще одно слово – и переходим на ножи, как в Средневековье.

Однажды Шура пришел на мой концерт – а я тогда ждала другого человека, но тот не пришел. От обиды и боли я даже не могла дышать, а Шура взял меня за руку и сказал: ну подумаешь, не пришел, сколько их еще не придет, милая, разве всех будем считать? Я ответила, что раз так, то прошу официально считать, что с этого момента я официально влюбляюсь в Шуру; он смеялся и красиво фланировал в своем черном пиджаке мимо пришедшего лишь к окончанию концерта того человека.

* * *

Мы разделяли несколько совместных страстей, но самой главной была наша общая любовь к фигурному катанию. Не было ничего интереснее, чем смотреть его с Шурой. Какие бездны смыслов, какие оценки, какие пласты мироздания он вскрывал, всего-навсего комментируя очередную произвольную Татьяны Навки или Тессы и Скотта! Если мы не могли смотреть соревнования вместе, то переписывались, ругаясь на выбор музыки, костюмы или судейство…

Всегда онлайн, всегда в прямой трансляции (даже в пять утра!), а не в записи – запись уже было не то… Однажды мы с Игорем бросили нашу шестимесячную дочь в загородном доме, в котором вырубилось отопление и свет, на няню, которая беспрерывно топила камин, – и поехали ночью в Москву к Шуре смотреть произвольную чемпионата мира, на котором решались важные для нас троих судьбы. Никогда эту ночь не забуду. В перерывах под заливку льда я сцеживалась, а Игорь с Шурой курили, и все трое орали в ажитации, и дым плавал по комнате, и под его толстым слоем становился невидимым зеленый фикус лирата, обнимавший углы в Шурином салоне.

* * *

Когда Шура затеял уже вторую версию РЖ, он написал мне одной из первых – и попросил писать колонку про жизнь и музыку: “Дорогая Полина, мы с сентября снова начинаем выпускать «Русскую жизнь». Выходить будет только в сети, зато обновляться планируем больше десяти раз в день текстами разных форматов. Один из них – колонка с описанием различных житейских обстоятельств. Там будет много масок, но одна из них – молодая интеллигентная мать, хорошо пишущая по-русски, ее быт, ее проблемы, ее отношения с домашними, ее столкновения с внешним миром, смешные и драматические. Пишется всё от «я», от Полины Осетинской. Такие зарисовки, скажем, раз в неделю или раз в две недели, как получится. Не согласитесь ли Вы такой пишущей матерью поработать? Платим мы хорошо, а компания будет лучшая в России”.

Oh yes, это безусловно была лучшая писательская компания России на тот момент. Я сначала думала, что это шутка, – но он настоял, заставил, дал мне в помощь прекраснейшего редактора Ольгу Федянину, и я потихоньку начала писать, хотя очень сомневалась в целесообразности этого.

Шура сразу хвалил (“Гениально, Полина! Совершенно прекрасный текст. И ровно то, что надо. Вы с первого раза угадали абсолютно всё. Править там почти нечего, Ольга – очень умный, а, значит, деликатный редактор”), и всегда умел поддержать, и внушить уверенность, что именно тебе, никому другому, он бы это доверить не смог.

* * *

Как он любил, знал и говорил об искусстве – будь то итальянское Возрождение, кино или архитектура, – об этом еще напишут тома все те, которым посчастливилось путешествовать с Шурой.

Но для меня его главным качеством, особенно заметным в последние годы в виртуальном пространстве, была та милость, которую он к падшим призывал. В то время, как в остальных котлах варилось адское варево, проклинали, сушили кости, втыкали колья, – Шура был над, вне, выше всего. Он находил точные и ласковые слова, которые сразу расставляли по местам вечное и временное, истинное и наносное, иными словами – учил отличать зёрна от плевел. И этого, в сочетании с невероятным русским языком и добрым сердцем, – будет не просто не хватать. На этом месте теперь навсегда отныне будет зияющая дыра. Шура ведь был по-своему Моцартом.

Царствие Небесное. Вечная память. Благодарность. И до Встречи, в которую мы оба верим.

Петр ПоспеловЗащитник пафоса

Мы с Шурой были знакомы тридцать лет, но иногда не виделись годами.

“Петенька, давайте видеться – жизнь ведь пройдет!” – писал мне Шура.

Вот она и прошла; но кто мог подумать, что это случится так рано (всего-то в 61 год!).

Он не дожил до старости, а она была бы Шуре очень к лицу. С каждым годом в нем становилось всё меньше обаятельного цинизма, который ему тоже очень шел, и всё больше простоты, человечности и тепла.

Познакомились мы еще за несколько лет до “Коммерсанта”, в эпоху параллельного кино и пустых полок в продуктовых магазинах: в 1990 году он преподнес мне подарок мечты – поездку в США на Мичиганский кинофестиваль. В городе Анн-Арбор я честно смотрел все фильмы независимых американских фильммейкеров, главным образом в силу технического интереса – как сделаны склейки, как наложен звук… А Шура, глядя на меня, вздыхал и пытался увести из зала: