– Почему ж?
Я пожимаю плечами.
– Впрочем, все равно оно расстроено, – говорит Ллеу. – Наверно, из-за морского воздуха.
Тут он склоняет голову набок:
– Знаешь, я ведь не кусаюсь. Иди-ка сюда.
Мама не раз обсуждала с нами, сколь важно внимательно относиться к каждой реакции своего тела. Что на каждом шагу нужно быть настороже. Что наше тело – это сигнальное устройство в чистом виде. И если что-то для него «не так» – значит, так оно и есть на самом деле. Сейчас в моем теле нисколько не пульсирует страх, хотя руки и дрожат немного. Мне просто любопытно – только и всего. Я направляюсь к Ллеу, и он с улыбкой глядит на меня.
Он подвигается на банкетке, высвобождая мне место. Даже сквозь одежду его тело кажется куда горячее, чем было бы у женщины. Как и мой отец, он сделан сплошь из мяса. Оказывается, сидеть к нему очень близко – совсем не так ужасно. Я наугад касаюсь пальцем клавиатуры, извлекая звук. Ллеу тут же подхватывает и нажимает клавишу рядом, создавая гармоничное созвучие, потом берет другой звук.
– Кто угодно может научиться играть на пианино, – говорит он. – И дети могут освоить. И старики. Так что для тебя еще совсем не поздно.
Я никогда не училась играть на нем, потому что всегда считала себя неумехой, и к тому же мне это было неинтересно. А еще потому, что звуки пианино натягивают мне нервы до предела и порождают в груди тяжелый ком печали. Я могла бы объяснить Ллеу, что мне этого просто не надо, что мне и без этого достаточно тоскливо. Но я позволяю ему обучить меня простенькой мелодии, которую мне удается сразу же запомнить. Я проигрываю ее разок, потом другой, с каждым разом все быстрее. Ллеу меня поздравляет – но это всего-то пятнадцать нот, не бог весть какое достижение! Он довольно втягивает воздух меж зубами, которые, кстати сказать, у него куда белее моих.
– Вот видишь?
Когда дверь в зал открывается в следующий раз, там стоит мать. Это я могу сказать и не оборачиваясь. Я мигом подскакиваю, Ллеу даже не трогается с места.
– Утро доброе! – восклицает он.
Но та игнорирует его приветствие.
– Время завтракать, – сухо говорит она, вцепившись в меня взглядом. – Остальные все уже проснулись.
Ллеу без лишних слов опускает крышку пианино, отодвигает назад банкетку. Несмотря на немалые размеры, во всех его движениях присутствует какая-то плавность, даже можно сказать – текучесть, и это говорит мне о том, что такому человеку явно никогда не приходилось оправдывать свое существование или скрывать от всех собственное естество, пытаться сделаться незримым. И мне становится любопытно: а каково это – знать, что твое тело безупречно?
Я пытаюсь выйти вслед за ним из зала, но, когда я прохожу мимо матери, та хватает меня за запястье. Она ничего не говорит, но выразительно глядит на меня из-под узко прищуренных век.
На мгновение во мне вскипает ненависть. Мне хочется с силой сомкнуть пальцы у нее на горле. Но тут я, как всегда, вспоминаю, что мне полагается ее любить, и спокойно гляжу ей в глаза, представляя розовато светящийся во мне шар – мое покорное сердце.
За завтраком мать излагает нам новые правила. Она, дескать, всю ночь не спала, «перенастраивая» нашу систему защиты, обороняя нас от окружающего мира. И намекает, что мы должны при этом чувствовать себя виноватыми. Мол, мы постоянно испытываем ее дух на прочность и причиняем ей боль, сами того не сознавая. Дочери всегда неблагодарны – теперь мы уже это знаем. И пренебрежение у нас порой бывает столь острым, что недолго и порезаться. Мол, мы самовлюбленны, безрассудны и высокомерны. Нынче утром, признаюсь, я действительно натягивала пальцами кожу вокруг глаз, пробуя ее молодую упругость. А еще надела самое белое, что только у меня нашлось, платье, отбеленное уксусом, с шитьем по подолу.
– Ни одна из моих дочерей не смеет оставаться с кем-то из мужчин наедине, – зачитывает она из блокнота. – Никому из мужчин нельзя находиться возле комнат дочерей. Никто из мужчин не смеет как-либо прикасаться к моим дочерям, пока я лично не дам на это разрешение.
Интересно, что такое должно случиться, чтобы она позволила к нам прикоснуться? Сестрам это, похоже, не менее любопытно узнать. Может быть, если мы будем тонуть? Или в нежном горле у кого-нибудь из нас застрянет кусок хлеба или рыбья кость? Даже представляю на полях блокнота всякие формулы и вычисления, где рассчитывается, сколько способны вынести наши тела, прежде чем им будет принесен достаточно серьезный ущерб. Меня вот, кстати, беспокоит засохшая царапина на тыльной стороне ладони – ранка, которой я как-то не припомню.
В проливающемся сквозь широкие окна свете нового дня – в свете, от которого нам никуда не скрыться, – я рассматриваю наших гостей. Более четко различаю морщинки возле глаз у Джеймса, постепенно исчезающую детскую припухлость на лице у Гвила. Ллеу, сложив руки на груди, откидывается на спинку стула. Хорошенько разглядев на свету его фигуру, я чувствую в себе непривычную слабость – и в то же время ликование. Понимаю, что если сейчас встану перед ним, то упаду и тем самым сразу себя выдам.
Тем временем мать вытаскивает откуда-то из-под стола пистолет и кладет его на скатерть.
– Если тронете моих девочек, мне придется вас убить, – говорит она, явственно наслаждаясь собственной непримиримостью.
– Что ж, – отвечает Джеймс, – нам это понятно.
Он кладет ладонь на плечо Гвилу и взглядывает на Ллеу.
– Четко и ясно, – молвит тот, улыбаясь моей матери, а потом и всем остальным.
– Ну, – хлопает разок в ладоши мама, – раз мы уже все выяснили, давайте займемся хлопотами нового дня. Девочки, вы мне понадобитесь. Пойдемте-ка со мной.
Мы выходим вместе с ней из дома, направляясь к пирсу, а мужчины остаются в доме. Воздух сухой и жаркий, всякая влага на теле сразу исчезает под неистово палящим солнцем, отражающимся в тихом неподвижном море. Пот у меня со лба и затылка мгновенно испаряется.
Дойдя до дальнего конца пирса, мать поднимает кверху дулом пистолет. Мы тихонько покачиваемся в ритм воды, что у нас под ногами.
– А теперь запоминайте, – начинает мать. – Настало время вам узнать, как этим пользоваться. – Она тянется рукой в карман. – Вот это патрон. Смотрите…
Она вскрывает оружие, вкладывает туда патрон и снова закрывает. Потом разворачивается в сторону моря и целится в никуда. Слышится очень громкий хлопок, маму даже отталкивает немного назад, от пистолета поднимается тонкой спиралькой дым, а Скай крепко вцепляется руками в Грейс. Больше ничего не происходит.
– Если вы в кого-нибудь из него выстрелите, он сразу же умрет, – спокойно объясняет мать. – Это самый действенный способ убить человека. Надо только прицелиться ему в голову или в грудь. – Она потирает себе плечо.
Мама всех нас заставляет выстрелить из пистолета, даже Скай, которая ударяется в слезы, когда ее отбрасывает отдачей на деревянный настил пирса, – впрочем, плачет она лишь считаные секунды. Я пытаюсь уверенно и ровно держать руку и не отвожу глаз от выбранной на среднем расстоянии точки, даже когда толчок отдачи пробегает у меня по всему телу – причем гораздо сильнее, нежели я ожидала. Мы умолкаем, прислушиваясь к звукам после выстрела, однако ничего необычного не слышим.
Когда мы поворачиваем по пирсу обратно, то видим, что мужчины, привлеченные шумом пальбы, наблюдают за нами с берега, и на лицах у них читается нечто вроде облегчения – что они видят нас, пусть и далеко, но все же целыми и невредимыми.
Немного позже я отправляюсь в одиночку покататься в лодке. Вдоль деревянного ее корпуса не высовывается ни одной акульей головы. Я им неинтересна – что им мои кости да горькое печальное сердце. Надеюсь, что если это они убили моего отца, то от его мяса их вывернуло наизнанку. Грязные от ила водоросли шевелятся на мелководье, точно мокрые волосы.
Оказавшись наконец на безопасном расстоянии от берега, я прижимаюсь голой кожей к торчащему из досок лодки старому гвоздю. Остается еле заметная красная отметина, которая исчезает прямо на глазах. Кинг, помнится, предупреждал меня о столбняке, о заражении крови от ржавчины. Такого варианта мне совсем не надо.
Вместо этого я опускаю ладонь на металлический стык обшивки – сталь, изрядно напитавшуюся жаром. Это уже получше, но все равно совсем не то, что мне нужно. Добравшись до нужного места, я вытягиваю из воды полную сетку серебристых рыбешек и оставляю их «засыпать» на дне лодки, наблюдая, как дыхание у них делается все отчаяннее и наконец совсем прекращается. «Как мне знакомо это чувство», – мысленно говорю я им.
Наш здешний мир – это влажный воздух над бурным морем, это теоретически предсказуемые, неистовые, смертоносные приливы, это птицы, рассекающие лазурное небо своими неугомонными телами. И справа, и слева, и впереди до края видимости наша территория окаймлена лесом, торчащим, точно темный ворс. Этакая внушительная гряда из дуба и приморской сосны – Кинг учил меня, как они называются, отрезая ножом полоски бурой, в трещинках, коры и давая мне в руки подержать. А в середине стоит наш дом, что сейчас глядит на меня с некоторого удаления, белый и широкий, точно торт. Отсюда, с моря, он по-прежнему кажется надежным домом, способным действительно спасти. Или, по крайней мере, помочь спастись. Хотя бы отчасти.
Многие женщины, положившись на такое обещание, приезжали в этот дом, укладывались на белые простыни, закрывали окна от солнца и свежего воздуха и давали себе просто отдохнуть. Те годы, когда пациенток здесь больше не было, тянулись очень долго и уныло. В памяти до сих пор умиротворяюще звучат их тихие женские голоса; вспоминаются прохладные потоки воздуха, врывающиеся в комнату отдыха сквозь открытые окна, неуверенные шаги по деревянным половицам, сдвинутые к середине танцевального зала стулья, приготовленные, чтобы слушать какую-нибудь лекцию или наблюдать целительные процедуры. Прежде у нас ни разу не было мужчин. Мужчины не нуждались в том, что мы могли здесь предложить.