Исцеление водой — страница 14 из 41

Несмотря ни на что, я порой все же осмеливалась верить в то, что ко мне однажды придет любовь, что она непременно меня отыщет. Что она явится ко мне с океана или по воздуху. Что ее выбросит на берег, как какой-то редкостный обломок пластика, исписанный обрывками слов. Или что я подплыву на лодке к самой границе и каким-то образом вдохну это в себя. Я всегда жила надеждами. «Горький оптимист», – назвала меня однажды Грейс. Видимо, произносилось это как ругательство.

Ллеу, похоже, ничуть не удивлен моему появлению. Подняв в знак приветствия ладонь, он малость подвигается, давая мне тоже место у окна. Я пристраиваюсь рядом с ним у подоконника и чуть не наполовину высовываюсь наружу. Он спрашивает меня про горы. Их едва видно сквозь собирающиеся над лесом облака, они очень далеко отсюда.

Я не знаю, о чем с ним говорить, не представляю, какими речами можно его заинтересовать. Он спрашивает, смогли ли бы мы поехать у них погостить – но ведь у них там полно зверья, способного кого угодно растерзать, да и по-любому этого никак не сделать, так что я ничего не могу тут обещать. Мне совершенно нечего ему предложить.

– Ваша мать довольно свирепо с нами держится, – говорит мне Ллеу. – Но ты-то ведь ничего против нас не имеешь, правда? – Он протягивает руки в окно. – Уверен, ты и мухи не обидишь.

Однажды, помнится, нас едва не растерзал волк. Кинг перерезал ему горло, а потом вывесил его шкуру в лесу – в назидание другим волкам. Выглядела она как гигантская хищная птица, застигнутая в полете. С рыжим мягким подшерстком на брюхе, что со временем побурел. Кинг держал там шкуру, пока она не истлела, после чего срезал ножом.

Мне слышно, как позади меня, в комнате, отчетливо переговариваются сестры – наверное, опять о чем-то споря. Их голоса звучат мне упреком: я должна быть там, рядом с ними. Вместе мы в безопасности. Присутствие других – тоже своего рода защита.

Мужчина всем телом подается ко мне ближе, и я тоже придвигаюсь к нему. Почему бы нет? Я ничего не могу с собой поделать. Теплый запах его кожи окатывает меня волной.

Ллеу поворачивается посмотреть на меня. Пол-лица у него остается в тени, рта почти не различить.

– Знаешь, ты очень красивая, – тихо произносит он.

У меня словно что-то застревает в горле. Протянув руку к моему лицу, он убирает прядь волос мне за ухо, после чего разворачивается и уходит по коридору обратно в комнату отдыха, не сказав больше ни слова.

Я иду налить себе стакан воды и пью его в одиночестве в потемках кухни, глядя, как проплывают на фоне луны ночные облака. Потом выхожу в сад и поворачиваю к пляжу. Иду, пока не начинаю чувствовать под ногами песок, там сажусь куда придется и наискось зарываю в него руки, как будто пытаясь там укорениться.

Море неподвижное и гладкое, лишь тоненькая каемка пены видна там, где оно встречается с берегом. Мне хочется, чтобы Ллеу пришел сюда за мною следом, но это, разумеется, невозможно.

Когда-то давно я три недели держала у себя под кроватью крольчонка. Жил он в коробке из-под обуви, и я нежно его любила. Но мать однажды утром обнаружила его, прибираясь в моей комнате. Кинг вынес крольчонка в сад и убил его, крепко придавив ногой, а потом с силой ткнул меня лицом в землю, влажную от сыплющейся с неба мороси.

Подобная жестокость со стороны отца, который, помимо всего прочего, был все ж таки мужчиной, казалась самым крайним средством. По-видимому, даже тогда мое стремление к любви подвергало риску всю нашу семью. Матери пришлось дезинфицировать всю комнату, нося по ней докрасна раскаленную сковородку с солью. Я наблюдала тогда за этим через замочную скважину и будто сейчас вижу, как она размеренно и величаво, вся в белом, перемещается от одного угла спальни к другому.


«Мы как могли пытались защитить друг друга – естественно, это оказывалось недостаточным, но мы все равно старались изо всех сил. Кто еще попытается это сделать ради нас? Кто еще готов безропотно мешаться с грязью, если не сами наши женщины – матери, дочери, сестры? Мы не были слишком горды, чтобы так унижаться».


Когда я просыпаюсь, от тоски тело не желает ничего делать. Наконец я все же поднимаюсь и умываю лицо холодной водой, чтобы снять красноту с воспаленных глаз. Тогда мать не будет заставлять меня макаться руками в ведро со льдом, не станет унижать перед мужчинами. Почистив зубы, я затыкаю рот кисейным лоскутом и некоторое время глубоко и часто дышу. Затем, налив в ванну на три дюйма холодной воды, замачиваю там кисею и, открыв слив, даю воде утекать прочь, сама же ложусь на плитки пола в скудном свете утренних сумерек, проникающем из маленького окошка.

«Будь послушной, будь послушной, будь послушной».

Это своего рода расплата с моим телом. «Пожалуйста, хоть на чуть-чуть», – молю я свои всколыхнувшиеся чувства, лежа на полу ванной и дожидаясь, пока они утихнут.

«Мужчины носили охотничьи одежды, – вспоминается мне из «Журнала новоприбывших». – У себя дома в подполе мужчины хранили оружие и упражнялись на оленях. И мужчины моего родного города, и мужчины из моей семьи. Все без исключения отцы семейств. Так что трудно было отличить мужчин скверных от хороших…»

– Значит, все-таки некоторые из них были хорошими! – торжествующе восклицаю я.

Потом, когда я наконец спускаюсь вниз, мать дожидается меня в столовой, сидя в одиночестве перед остатками завтрака и задумчиво глядя в окно. Я немного ее побаиваюсь, ведь последствия моих душевных волнений, кажется, лежат на поверхности, однако все, чего она от меня хочет, – это подкрасить ей волосы. Мы обе переодеваемся в одинаковые, заляпанные краской серые футболки и идем к ней в ванную, где под подоконником сложена целая коллекция коробочек с краской.

– Кончается моя красочка, – говорит она скорее сама себе. – В следующий раз, может, попробую шампунь с кофейным оттенком.

Мать опускается на пол возле ванны и болезненно морщится, опираясь на колени. На ее ступнях с вывернутыми ко мне пятками видна глубоко въевшаяся грязь. Тронув пальцем щеку нарисованной на упаковке женщины, я открываю коробочку и смешиваю содержимое флаконов. Тискаю получившуюся массу – черную и студенистую – прямо голыми руками. Уже готовлюсь к очередной лекции на этот счет – однако мать только вздыхает, и я втираю краску ей у корней волос. Наконец она покорно склоняет голову над ванной, и я ополаскиваю ей волосы, пока вода не становится полностью прозрачной. Гляжу на ее выпирающие позвонки. Сейчас она кажется не столько дорогим для меня человеком, сколько очень хрупким. Когда-то ведь и она была чьей-то дочерью. И возможно, как раз это она и пытается мне внушить: что при нашей уязвимости – а ее шея представляется мне очень ненадежной, ломкой штукой! – женщины должны держаться сообща.

О мужчинах на сей раз между нами не говорится ни слова.


После этого я поднимаюсь к террасе и нахожу там Грейс. Присаживаюсь с ней рядом. Сестра чуть подвигается, но ничего не говорит. Я надеваю солнцезащитные очки и подтягиваю голые ноги к туловищу. Посмотрев наконец на свои ладони и ногти, обнаруживаю, что они все в краске. Так что и сегодня, и завтра – пока совсем не отскребу – я всякий раз, что-нибудь делая руками, буду вспоминать о матери.

– Как себя чувствуешь? – наконец спрашивает Грейс.

Она ест крекеры, и с полдесятка их еще осталось на блюдце, выложенных в форме полумесяца. Мне она не предлагает.

– Нормально.

– Не болеешь? – Она наполовину кладет на язык крекер и так и оставляет, не жуя. – На тебя-то они изрядно надышали.

– На тебя тоже.

– Неправда, – возражает она. – Когда они разговаривали, я следила за тем, чтобы держаться от них подальше. Это совсем нетрудно.

– В общем, я отлично себя чувствую. Лучше, чем когда-либо, – говорю я и украдкой касаюсь рукой лба. Кожа как будто чуть теплее обычного, меня даже немножко лихорадит.

– Нам нельзя рисковать, – принимается увещевать меня сестра, проглотив наконец крекер. – Хочу, чтобы они уехали. – Она касается своего большого живота. – Нам они тут не нужны.

– Когда, думаешь, за ними явятся другие?

Грейс пожимает плечами.

– Может, за ними вообще никто и никогда не явится. Кому охота сюда плыть, если без этого можно обойтись? – В ее словах чувствуется горечь, быстро, впрочем, приглушенная.

Интересно, а под «другими» можно подразумевать еще нескольких мужчин, что приплывут сюда на лодках под покровом сумерек? Хочется спросить это у Грейс, но я все же чересчур взволнована, и мне от этих мыслей слишком страшно.

Вглядываясь в небо до тех пор, пока не мутнеет в глазах, я замечаю еще одну птицу. Полет ее в голубой выси еле различим. Она от нас очень далеко – словно внезапный проблеск в небе.

– Грейс… – шепотом зову я.

– Что теперь? – откликается сестра, и я указываю на странное появление над нами птицы.

Грейс садится повыше на шезлонге и спокойно в нее всматривается, покуда та не исчезает из вида.

– Ну и что?

– Надо сказать маме, – говорю я.

– Потом, – отмахивается она. – Все в порядке.

Сейчас у нее добродушное настроение, и от этого мне даже еще больше обидно. Она низко раскладывает шезлонг, так что оказывается почти что лежа, и кладет блюдце себе на бедра, под самой выпуклостью живота. Если она внезапно дернется, то блюдце упадет и разобьется, однако я не собираюсь забирать его и ставить на стол. Просто наблюдаю, как оно потихоньку шевелится при каждом ее вдохе и выдохе, пока мне это не надоедает.

Всякий раз, стоит мне подумать: «Как же я одинока!» – это кажется все печальнее и все больше похожим на правду. Как будто мыслью можно воплотить что-то в реальность. Измыслить нечто от начала и до конца.

Жара усиливается. Оставив сестру лежать в шезлонге, я спускаюсь вниз, прохожу через закрытый от солнца, тихий дом и вскоре оказываюсь на берегу, пробираясь по гальке и каменной крошке.

Мне надо что-то делать. Хоть что-нибудь.

Наконец песок упирается в деревья, и густые метелки песколюба уступают место березам и соснам с их прохладной тенью. Этакая переходная зона, где льющийся с открытого неба зной обращается в нечто защищенное, нечто укромное.