Грейс
Иногда мы молимся в танцевальном зале, иногда – в спальне у матери. Зависит от того, нужна ли напыщенность. В зале мать поднимается на сцену, воздевая руки к потолку, и звуки ее голоса эхом отражаются от гладкого паркета. В спальне все намного проще, тише и печальнее. Там мы сидим очень тесно друг к другу, держась за руки, а потому весьма размыто ощущаем, где заканчивается свое я и уже начинается сестра.
– Помолимся за женщин нашей крови, – в один голос произносим мы.
Это так замечательно, когда желаешь своим сестрам только лучшего. Я даже чувствую, как сами они сосредотачиваются на мысли о нашей взаимной любви как на некой важной части информации, что необходимо глубоко запомнить.
– Иной раз, – говорит нам порой мать, когда пытается быть любящей и доброй, – мне вас, девчонки, бывает и не различить.
Иногда нам это даже нравится, а иногда – нисколько.
Когда мы первый раз после твоей смерти собираемся в спальне у мамы помолиться, я высказываю мысль снова снять со стены оковы. Когда я об этом заикаюсь, никто со мной не соглашается, никто даже и не кивнет. Но у всех глаза сами собою поднимаются к тому месту, где они подвешены на стене. Пять крюков, пять железных цепей с оковами. Пять имен над крюками, хотя на самих оковах – только четыре имени.
– Раз в год, Грейс, – напоминает мать. – Хотя бы потому, что результат тебе явно не понравится.
Лайя искоса взглядывает на меня. Именно ей в последний раз достались оковы без имени – это означало, что в этом году особой любви никто к ней не питал. «Не повезло», – сказали мы ей тогда. Держалась она стоически. Мы все дружно обняли ее, говоря, что на самом деле мы, конечно же, все равно ее любим и, естественно, будем любить и дальше, – однако мы знали, что ничего подобного не будет, что ей придется хорошенько покрутиться ради нашего расположения, что так просто это не придет. И что мы уже не сможем так вот вольно и невзначай к ней прикоснуться. Ты, как обычно, выбрал меня – еще на один год «приковав» меня к себе. Ты сделал это нарочно. Все было сплошное надувательство.
– Во мне сейчас все умерло, – говорю я.
– Скорбь – это тоже любовь, – отвечает мать.
Я жду, что она рассердится, однако вместо этого в ней появляется какая-то тревога. Можно сказать, в чистейшем ее виде.
Вот тебе и любовь к одним лишь сестрам.
Внезапно мне приходит в голову, что я, пожалуй, хотела бы, чтобы ты вернулся к жизни, тогда я могла бы сама тебя убить.
– Кого-то из людей мы всегда любим больше, чем других, – объясняла нам мать, когда мы первый раз пользовались железными оковами. – Таким образом, все будет вполне справедливо. Каждый в свою очередь это получит.
В тот раз, когда мы впервые держали в руках оковы с выведенными свежей краской именами, все это казалось проще некуда. Лайя тогда выбрала меня.
Мы по-прежнему все любим друг друга, но ритуал этот означает вот что: случись вдруг страшный пожар, и две твоих сестры застрянут в адском пламени, выкрикивая твое имя, единственно правильным решением будет схватить ту, чье имя самой тобою выведено на оковах. Поскольку здесь самое главное – проигнорировать любой обратный инстинкт твоего предательского сердца. И к такому выбору мы уже полностью привыкли.
Лайя
Уже месяц, как мы потеряли своего отца, Кинга. Я стою на краю бассейна в легком сиреневатом отсвете, источник которого там, где наша водная граница упирается в небосклон. Наш бассейн – это кусочек моря, сделанный совершенно безопасным, где соленая вода фильтруется сквозь множество невидимых глазу трубок и затворов. Вокруг него вымощена бело-голубая плитка и даже имеется мраморная столешница, служившая когда-то для подачи напитков. Еще на плитках вдоль самой воды выложены массивные головки соли, дабы защищать ее от приносимых ветрами токсинов. Помнится, когда Кинг раскладывал эти соляные надолбы у бассейна, споро и деловито орудуя своими сильно загорелыми, иссушенными солнцем руками, он объяснял нам, что соль вбирает в себя, точно влагу, все плохое и вредоносное.
На мне белое хлопковое платье, куда по подолу, в рукава и в горловину вшиты рыболовные грузила, и я ключицами ощущаю их холодящую тяжесть. С тех пор, как умер Кинг, я еще ни разу его не надевала. На пастельно-полосатом шезлонге позади меня остались мои вещи: полотенце, бутылочка с водой, солнечные очки и эмалированная чашка с остывшим кофе. Сделав глубокий вдох, я с легкостью бросаюсь в воду.
Только мы вдвоем с Грейс играем в игру с «утоплением». Скай уже тоже достаточно взрослая для подобного действа, однако стоило Кингу предложить и ей – нашей малышке, всеобщей любимице – начать в этом участвовать, как мать устроила целую сцену. Ну а сама мама всегда имела привилегию остаться в стороне. Дескать, она и так уже достаточно в своей жизни настрадалась. К тому же (как смягчающее обстоятельство) сами мы вряд ли сумеем, если что, спасти ее из воды.
Когда мы с Грейс были совсем еще юными, мать считала своей обязанностью наблюдать за нами с одного из шезлонгов, держа в руке высокий стакан с водой и поддернув до середины бедер свое любимое голубое полотняное платье.
На первых порах мы с Грейс еще могли погружаться в бассейн одновременно – Кинг без труда удерживал нас обеих под водой. Уже потом, когда мы выросли побольше и ему стало труднее управляться с нашими конечностями, он изобрел эти платья с грузилами. Моя сестра всегда была миниатюрна для своего возраста, и когда мне исполнилось двенадцать, а ей четырнадцать, я ее догнала ростом, так что мы целый год были примерно одних размеров, после чего я переросла Грейс. Я хорошо помню тот золотой год – тот год, когда мы с ней были как двойняшки. Мы носили одинаковые купальники, которые мама сшила нам вручную, – красные, с бантиком на левом плече. Легкие у нас уже стали такими же емкими, как у взрослых женщин, а потому мы могли задерживать дыхание на очень долгое время. И в спасательный свисток мы умели дуть, казалось, не одну минуту.
Все чувства у меня сейчас – словно убогие, хромающие, подбитые твари. Под водой, уткнувшись в пятнистые плитки дна бассейна, я принимаюсь кричать как можно громче. Вода гасит звуки. Потом, открывая глаза, переворачиваюсь на спину и гляжу на солнце сквозь толщу воды – на этот дрожащий, светящийся шар. В подобные моменты я представляю, как буду держаться до тех пор, пока вода не заполнит легкие – причем я четко сознаю, что мне это совсем не трудно. Главная загвоздка на самом деле в том, как и почему мы вообще до сих пор живы.
В груди начинает болеть, но я все равно остаюсь под водой, пока перед глазами не начинают бегать искры, и лишь тогда резко прорываюсь к поверхности. Выхожу из воды, бессильно бухаюсь на шезлонг и жду, когда во мне осядут всколыхнувшиеся чувства. И мою душу затопляет чувством великой благодарности.
Отчасти потому наш прежний мир представляется столь ужасным, столь склонным к саморазрушению, что люди подчас совершенно не готовы к проявлениям энергии личности, часто именуемым чувствами. Мать рассказывала нам об этих видах внутренней энергии. Особенно опасных для женщин, поскольку наши тела изначально куда более уязвимы, нежели у мужчин. Казалось просто чудом, что где-то еще остались такие безопасные места – вроде нашего островка, – где женщины могут оставаться здоровыми и невредимыми.
– Наша взяла! – радостно восклицал Кинг в первые дни, когда у нас только появилась эта игра в «утопление».
Изобретение новых лечебных методик всегда приводило его в состояние этакой дикой, экспансивной радости. Он задорно кружил по комнате маму, прижав ее к себе лопатками, так что ноги у нее отрывались от пола.
Помнится, счастливый день был тогда! Отмечая успех, мы съели целую пачку шоколадных вафель, совсем лишь чуточку перележалых, макая их в козье молоко.
Даже сама атмосфера как будто стала тогда легче. К дому, помню, прилетели небольшие морские птицы – они кружили над садом, над бассейном, громко щебеча и перекрикиваясь друг с другом.
И все же далеко за лесом, за горизонтом по-прежнему существовал исполненный губительными ядами мир. Он просто дожидался своего часа.
Грейс, Лайя, Скай
В эти незаметно пролетающие, словно в дурмане, дни без отца мы поистине отдыхаем всем телом. Нам не надо больше дышать в специальные склянки, обхватив губами стеклянные трубочки, чтобы Кинг мог измерить уровень накопленных нами токсинов. Мама вместо этого полагается на разные косвенные свидетельства: на температуру, пульс, на бледноватую, скользкую и бугорчатую внутреннюю поверхность щек. То она выдает нам двойные порции консервов и проваренной в кастрюле морской капусты. То зажаривает на сковороде тушенку, чтобы нас провести – чтобы мы думали, будто она без нашего согласия забила Лотту, огрев ее ломом по черепу где-нибудь подальше на пляже.
– Бессердечная ты! – пронзительно вопим мы, как только выясняем, что коза на самом деле жива и невредима.
Мать частенько говорит нам, что однажды мы, вполне возможно, убьем ее во сне – если не вызовем ее смерть каким-то обходным путем, через сердечный приступ, – потому что дочери якобы от природы запрограммированы на предательство. К этому ее утверждению мы относимся по-разному.
– Ты насколько сегодня любишь маму? – спрашиваем мы поочередно одна другую, лежа на жухлой траве в саду или закапывая на пляже друг другу ноги в песок.
Ответы обычно выдаются без малейших раздумий:
– На два процента.
Или:
– На сорок процентов.
– На сто двенадцать процентов.
Грейс
Учуяв в нас состояние раздрая, мать решает восстановить в доме прежний железный порядок. В кухне, на большой грифельной доске, приставленной к пожелтелым плиткам стены позади кухонной тумбы, она расписывает нам домашние дела. По мере выполнения заданий – делая это совсем не торопясь – мы прямо ладонями стираем слова с доски.
Нам велено: заправлять по-больничному постели – ровненько и без морщинки. В безветренные дни открывать окна и двери, впуская в дом свежий воздух. Мыть все поверхности в кухне водой, разбавленной хлоркой и уксусом, а также таскать ведра с этим раствором наверх, обрабатывая по очереди каждую ванную. Укреплять на кромке берега и вокруг бассейна солевые защитные барьеры. Кормить и доить Лотту. Вытирать с окон усеивающие их брызги соленой воды.