На глаза постыдно наворачиваются слезы.
– Ты отдаешь себе отчет, что делаешь? – спрашивает Грейс, отлично зная, что я ее слышу. Говорит, что теперь мой организм в смертельной опасности. – А что в голове у тебя происходит? Мысли не путаются, не скачут с одного на другое? Сознание нездоровым не кажется?
«Ну да, путаются и скачут – но что с того?! – так и хочется мне зашипеть в ответ. – Ты что, готова запретить мне даже эту радость?»
Впрочем, об этом ее можно и не спрашивать.
Сестра меняет тактику, и голос у нее становится скорбным, завывающим. Пеняет мне, что я, возможно, навлекаю на всех нас нечто очень страшное.
– Ты заметила какие-нибудь признаки? Ведь ты, может быть, заразна?
Я щупаю языком ямку в глубине челюсти, где некогда был выпавший зуб.
– Впусти меня. Я померяю тебе температуру, – идет она на хитрость.
– Уходи, – шепчу я Грейс.
Сажусь на ковер, прижавшись спиной к двери и глядя на кровать, на скомканные там простыни. Они, наверное, еще хранят его тепло. Хочется завернуться в них покрепче, пока не задохнусь.
В конце концов сестра уходит, напоследок стукнув кулаком по моей двери и тут же вскрикнув от боли в руке – это тоже, судя по всему, моя вина. Грейс ворчит, что во мне разочарована, что я на самом деле могу их очень сильно подвести.
– Ты бессовестная сучка, думающая только о себе, – бросает она в итоге, и ее неспешные шаги постепенно затихают в коридоре.
Этим словом мы еще ни разу друг друга не называли. Уж лучше бы она меня ударила, врезала мне крепко в живот, чем сказала мне такое слово!
Втянув из горла скопившуюся слизь, сплевываю ее в ванной. Потом с неистовостью чищу зубы, еще, еще и еще. Но я уже знаю, что никак не могу без него, что я бессильное, беспомощное существо, что я, можно сказать, ходячий мертвец.
Подальше отойдя от дома, я устраиваю пробежку по пляжу. Он весь в моем распоряжении, длинный и пустынный, и никто не может меня увидеть. Возможно, на меня и смотрит кто-то из окна, но мне до этого нет дела, мне просто не до того. Ступни у меня босые, и с каждым шагом, зарываясь, вскидывают вверх песок. Заставив себя ускорить бег, я едва не вывихиваю лодыжку, но все равно разгибаюсь и бегу, точно в искупление, все быстрее и быстрее. В груди нарастает боль, но это всего лишь легкие. Это честная, открытая боль, а не предательская из сердца. Все жду, когда свалюсь в изнеможении, однако это изнеможение почему-то все не приходит.
Возле лужиц приливной воды на камнях в конце пляжа я наконец разрешаю себе остановиться и передохнуть. Восстановив дыхание, я подхожу как можно ближе – насколько хватает смелости – к океану и испускаю пронзительный и долгий, бессмысленный зов. Кричу, пока не иссякает голос. В ответ не приходит ни звука. Рука словно сама поднимается к горлу, и я чувствую под пальцами, у голосовых связок, напряженную пульсацию крови.
Нечто из того, что я когда-то совершила, то и дело преследует меня, пульсируя чувством стыда, стоит только закрыть глаза.
– Сделай больно Грейс или это придется сделать Скай.
Мы снова на пляже. Инструменты, отрез кисеи. Мои сестры, напряженно ожидающие, когда я сделаю то, что должна сделать. Я миллион раз бы предпочла сама испытать боль, нежели делать больно им.
Вот Грейс послушно легла на песок, выправив наверх волосы через плечо. И все равно в ней явно нарастало негодование, когда я, скомкав покрепче ткань, закрыла ей сразу рот и нос. Глаза у нее потемнели, посверкивая на меня над белой материей, горя упреком, от которого было не скрыться. «Ты же знаешь, у меня нет выбора!» – пыталась я донести до сестры своими ладонями, передать мысленно. Поначалу она не проявляла никакой зримой реакции, но затем принялась яростно кусать меня сквозь ткань. Я понимала, что она это не специально. Знала, что сама вела бы себя точно так же.
Потом, когда Грейс пришла в себя, настало время причинить боль Скай. Возможно, для матери это было просто своего рода испытание моей благонадежности, проверка того, достаточно ли я люблю своих сестер, достаточно ли люблю ее саму. Что ж, любви у меня в избытке, сказала бы я матери, спроси она меня тогда об этом. Столько любви, что ее саму бы даже и стошнило.
Что касается Скай, то мать заставила меня тереть ей наждачной бумагой плечо в том месте, где не было риска подхватить инфекцию. И я делала это, чтобы то же самое не пришлось делать Грейс, чтобы Грейс могла спокойно спать той ночью, да и в следующие ночи тоже. Скай все умоляла меня не делать этого, даже когда кожа у нее покрылась кровавыми пупырышками. «Пожалуйста, Лайя! – взывала она, закрывая глаза. – Я все что угодно для тебя сделаю». А затем стала издавать сквозь зубы тонкий непрерывный звук, гул очень высокой частоты, точно жалящее насекомое. Это было просто невыносимо.
Потом Скай лежала, распластавшись на песке, рядом с Грейс, а мама накладывала ей повязку на плечо, приподняв его повыше, чтобы туда не попала грязь или песок. Я же отошла от них подальше, и меня, как обычно, начало рвать в море.
Все легче, легче, легче. Водой мгновенно все смыло прочь.
Несколько ночей после этого были для меня самыми тяжелыми. Я позаботилась о том, чтобы мои физические страдания оказались не меньше, чем у сестер, чтобы я от них нисколько не отстала. Не включая в комнате свет, я стояла у окна, чувствуя, как саднит от ранок бедра, и ожидая от моря ответа.
Глухая гармония боли, три знака, пускаемые вдаль по воде, точно сигнальные огни. Я даже ощущала, как мой зов достигает границы, как он находит нужную цель.
«Если бы мы плюнули в них, то они плюнули бы в нас еще сильнее. Мы ожидали этого и даже успели к этому приготовиться. Но вот чего мы никак не ожидали, так это вскипевшей в них ярости, оттого что мы посмели вообще набрать во рту какой-то влаги. А потом гнев на то, что у нас вообще имелись рты. Они бы предпочли, чтобы мы все сдохли. Теперь я это знаю точно».
На пятый день без мамы мое тело начинает сильно подводить. Проснувшись утром, я чувствую, будто тону – только вместо воды лицо мне заливает кровь из носа, просачиваясь и в рот. Подушка вся в багровых пятнах. Защипнув пальцами мягкий кончик носа, тороплюсь в ванную и встаю, вскинув лицо, над раковиной. Оскаливаю сжатые зубы – они тоже сплошь в крови.
Ночная рубашка безнадежно испорчена. Прямо в ней я забираюсь в ванну и, прежде чем ее стянуть, пускаю горячий душ. Сброшенная ткань сразу облепляет мне лодыжки. Кровотечение прекращается. Возношу воде самую горячую молитву, благодаря ее за мое здоровье. В ней то и дело слышится насчет «Прошу тебя» да про «немощность», да еще «не дай сестрам узнать». Выбравшись наконец из ванны, покрепче отжимаю ночную рубашку и заворачиваю в крафтовый пакет, потом еще в один и сую в ящик комода.
А что будет, если мне придется уползти в лес, спрятать свое пораженное болезнью тело, испускающее вокруг себя заразу? Будут ли сестры стоять там надо мной посреди густой листвы? Или они просто поглядят мне вслед, молча выпрямившись у перил террасы?
Те женщины, что некогда к нам приезжали, тоже успели познать в жизни любовь. Как раз от этого они сюда и удалялись, и вообще от мира. На наших глазах каждая из них восстанавливалась, духовно и физически, и, как всякий раз подчеркивала мама, их возрождение к жизни было замечательно наблюдать. Женщина вновь обретала целостность. И это истинная правда, что после исцеления водой тела их наделялись новой крепостью и статью, как будто в считаные минуты кто-то успевал быстро перерисовать им контуры фигур. Глаза у них прояснялись, облик наполнялся смыслом, и женщины готовы были вернуться обратно в большой мир.
То, что они перестали приезжать, возможно, означает, что мир сделался лучше – или же что там стало хуже, чем когда-либо. И что они умирают там, на дальних берегах, десятками, сотнями, тысячами. Что они влачат жизнь, полную оскорблений и насилия, и это неминуемо отражается на их телах. Что каждое слово отдается им страданием, и воздух режет горло, точно битым стеклом. Надеюсь, конечно, что правилен первый ответ. Я желаю им невозмутимого душевного равновесия, спокойной жизни в гармонии с миром. И чтобы лица их надежно укутывались кисеёй, а могущественные обереги отводили опасность. Желаю им мужчин, которые будут к этим женщинам великодушны. И у которых все же не слишком пугающие тела.
Ллеу сидит угрюмо у бассейна, что-то попивая из коричневой стеклянной бутылки. Когда я подхожу к его шезлонгу, приподнимает ее, предлагая мне:
– Нашел вот в подвале. Попробуй!
Я делаю глоток чего-то тепловатого и шипучего. Тут же непроизвольно сплевываю на пол. Получается очень комично, однако Ллеу не находит это смешным.
– Не свинячь, Лайя, – недовольно бросает он. – Чего зря переводишь?
Голос у него мрачный.
Какое-то время я молча отдыхаю с ним рядом на лежаке. Моя плоть точно прикована к нему. Как будто без него она не нужна и бессмысленна. Наконец Ллеу поднимается и уходит в дом, я следую за ним.
– Ты что, теперь за мною вместо тени? – недовольно вздыхает он.
На самом деле я была бы и не прочь, однако этого ему не говорю.
Когда мы уходим с палящего солнца и взглядываем друг на друга в кухне, в окружении кафеля и нержавейки, настроение у него немного поднимается. Ему хочется что-то показать мне в своей комнате. Нечто такое, что меня повеселит.
– А то ты какая-то, я б сказал, сама не своя.
Мне приятно, что он это замечает, но в то же время кажется ужасным.
Я жду у его комнаты в коридоре, ковыряясь в ногтях. Наконец он зовет меня войти.
– Та-дам! – восклицает он, оборачиваясь вокруг своей оси.
На нем белый льняной костюм Кинга, тот самый, с жестким пожелтелым налетом под мышками. В свете, падающем из окна, я замечаю, что глаза у Ллеу красные. Костюм немного длинен ему в рукавах, но в целом сидит идеально. Даже застегнут на все пуговицы.
Я отступаю на шаг назад.
– Ну что, скажи, забавно смотрится? – спрашивает меня Ллеу, потом озирает себя донизу. – Ты только глянь! Должно быть, принадлежал какому-то из ваших гостей. Реальный тип!