Исцеляющая любовь — страница 68 из 118

— Сердцебиение есть! — не веря своим глазам, прокричала медсестра у монитора.

Сет едва заметным кивком показал, что понял, и обратился к другой сестре:

— Дайте доктору Блустоуну десять кубиков эпинефрина. — Теперь он повернулся к молодому врачу. — Тим, вводи прямо в сердце.

Сет протянул руку к лотку с инструментами, взял скальпель, рассек раненому грудь и большим расширителем развел два ребра. Всем взорам предстало открытое сердце — и оно билось.

Сет одной рукой зажал ножевую рану, а другой осторожно сдавил сердце. Старшая сестра бросилась вызывать хирургов, чтобы те закончили начатую Сетом работу.

Блустоун лишился дара речи. Единственное, что он мог пролепетать, было:

— Вот это реакция! — Тут ему пришла другая мысль: — Но ведь по нашим правилам вскрывать грудную клетку может только хирург!

— Знаю, знаю, — раздраженно буркнул Сет — Попробуй объяснить это вдове.

Руки Сета продолжали ритмично сдавливать и отпускать сердце, а глаза неотрывно следили за лицом больного.

Через несколько минут мужчина застонал:

— Эллен, где Эллен?

— С ней все в порядке, — шепнул Сет. — Я доктор Лазарус. Ваша жена в соседней операционной. Вы оба поправитесь.


Спустя час, когда оба врача отмыли руки от крови (хотя еще оставались в испачканных халатах), у них выдалась минутка обсудить, что же все-таки произошло.

— Сет, даже не знаю, что сказать. Я чувствую себя ужасно виноватым. Если бы не ты…

— Забудь об этом, Тим. Мы все иногда ошибаемся.

— Но не ты! Я тебя наблюдаю в работе уже год и ни разу не видел, чтобы ты чего-нибудь не учел.

Сет улыбнулся:

— Этой процедуре на медицинском не учат, Тим. Это называется ПСЗ.

— Что-что?

— Прикрыть себе задницу.

32

Это был год восстаний. За 1966 год Америка видела ни больше ни меньше сорок три случая расовых волнений.

Чернокожее население Нью-Хейвена желало отстоять свою самобытность и утвердиться в неотъемлемых правах. Однако, как это ни печально, Мартин Лютер Кинг на собраниях местных активистов был нежеланным гостем, ибо здесь, как в большинстве городов американского Севера, борьба была беспощадной и кровопролитной.

И Беннету Ландсманну предстояло очутиться в этом водовороте.

С тех пор как он стал младшим ординатором хирургического отделения, круг его обязанностей возрос. У него даже появился свой кабинет, если так можно было назвать выделенную ему маленькую каморку.

Он заполнял карту только что поступившего больного с паховой грыжей, когда в дверь постучали. Посетителем оказался мускулистый чернокожий санитар, которого он знал только по имени — Джек.

— Док, я не помешал?

— Нет-нет, ничего! Входи. Садись.

Джек вошел, но садиться не стал. Беннет вернулся за стол, оглядел явно взволнованного парня и спросил:

— Что-то случилось?

— Можно и так сказать, док.

— Пожалуйста, зови меня Бен. Так в чем проблема?

— Да вот в чем, — почтительно начал санитар. — Меня, можно сказать, делегировали переговорить с персоналом госпиталя на предмет выявления наших братьев и сестер. Я имею в виду старший медперсонал.

— Ну и порученьице!

— Да нет, Бен, не так все страшно. Хочешь знать, сколько у нас тут чернокожих врачей и интернов?

Беннет улыбнулся:

— Подозреваю, мне хватит пальцев, чтобы их перечесть.

— Пальцев одной руки! Послушай, Бен, из нас многие сыты по горло этими письмами в конгресс и маршами по округе наподобие бойскаутов. Сколачивается группа, готовая к более решительным действиям. Мы хотим получить то, что нам причитается, и немедленно. Уясняешь?

— Уясняю, — ответил Беннет.

— В четверг вечером у нас своего рода диспут. Семь тридцать тебя устроит?

— Думаю, да. Какой адрес?

Джек встал, извлек из кармана клочок бумаги и протянул Беннету:

— Полагаю, тебе эта встреча на многое раскроет глаза.

Он повернулся к выходу.

— А кстати, — окликнул Беннет, — есть у вашей группы название?

— Есть, — ответил Джек. — Мы называем себя «Черные пантеры».

Он поднял сжатый кулак и вышел.


— Фриц, я наконец все понял! — говорил Барни своему психотерапевту, искренне надеясь, что тот не спит, а слушает. — Мой отец был на войне, и естественно, что я много о нем думал и периодически задавал себе вопрос, нет ли моей вины в том, что он пошел на фронт.

Врач промолчал.

— Послушайте, Фриц, я вам все время толкую, что мне было бы намного легче, если бы вы хоть иногда давали мне знать, прав я или нет. — Он остановился. — Прошу прощения, док, не следовало мне обращать на вас свое раздражение. Я и сам понимаю, что говорю все правильно, потому что я так действительно думаю. Я прав?

Консультант опять не удостоил его ответом.

— Естественно, на протяжении всего детства я искал для себя человека, который мог бы заменить мне отца. А Луис Кастельяно был совсем рядом, в каких-то пятнадцати метрах. Большой, как медведь, заботливый. Думаю, мой выбор профессии отчасти объясняется тем, что я хотел быть похожим на него. Хотя он в психиатрию не особенно верил. Все шутил, что это «исповедь без отпущения грехов».

— Это сказал Честертон, — вставил Бауман.

— Может быть, — ответил Барни, — но и Кастельяно тоже. Уверен, Честертона он не читал — тот был консерватором католического толка, чего о Луисе никак не скажешь.


Почти целый месяц Барни продолжал рассуждения о своем «суррогатном отце». Позволив ему выговориться сполна, доктор Бауман наконец счел необходимым вставить свою реплику.

— Но ведь у вас был и родной отец, — заметил он.

— Да, конечно. Думаете, я специально избегаю о нем говорить? Будет вам, Фриц, я не совсем зациклился. — Подумав, он добавил: — Или совсем? Как думаете?

Молчание аналитика он принял за утвердительный ответ.

— Пока его не было, я все время о нем мечтал. При этом через некоторое время я забыл, как он выглядит. Я видел всех этих героев в фильмах про войну и воображал себе, что мой отец похож на одного из них.

Барни помолчал, возвращаясь воспоминаниями к тому дню, когда они встречали Харольда на вокзале. Он заново пережил свое разочарование.

— Я представлял себе, какой он высокий, могучий, а этот… захромал к нам, такой маленький и хилый.

Он вдруг замолчал. На глаза навернулись слезы. Несколько раз глубоко вздохнув, он продолжил:

— Но он был мой отец, и мне страшно хотелось ему угодить. Можете поверить: я выбрал факультатив по латыни только затем, чтобы показать ему, как мне интересен его предмет. Но кажется, это мало что дало… — И опять Барни замолчал, а потом с горечью закончил: — По крайней мере — ему.

Он начинал злиться.

— Я знаю, я это уже рассказывал миллион раз. В школе я очень хорошо играл в баскетбол, и болельщики меня принимали на ура. Мне удавались эффектные проходы и броски. И я хотел, чтобы отец видел меня на площадке, видел, как мне аплодируют… Но он так ни разу и не пришел. — Барни сделал паузу, пытаясь взять себя, в руки. И потом сказал: — Временами я его ненавижу… Ненавижу за то, что он умер, не дождавшись, пока я вырасту. — В его голосе опять была горечь.

Больше Барни говорить не мог. По щекам его катились слезы.


В клинике Барни регулярно, раз или два в неделю, вел прием льготных больных. И его наблюдения подтверждали мнение Генри Дэйвида Торо, что большинство людей живет в тихом отчаянии.

В учебниках говорилось, что до двадцати процентов человечества страдает от депрессивного синдрома. Но подавленное состояние его клиентов свидетельствовало о заниженное™ этой цифры. Он видел настоящую эпидемию отчаяния — во всяком случае, в Нью-Йорке.

У отдельных счастливцев наблюдались двоякие симптомы. Они балансировали между беспричинной эйфорией и столь же немотивированным отчаянием.

С другой стороны, учебники были правы в том, что депрессия чаще поражает женщин. У них больше «факторов уязвимости». Для многих дом, даже если в нем нет детей, становится камерой одиночного заключения, и это не компенсируется никакими «доверительными отношениями».

Временами, после целого дня путешествий по чужим кошмарам, Барни приходил к заключению, что счастливого брака не существует в природе. Правда, напоминал он себе, довольные своей семейной жизнью к психотерапевту не идут.

Он обнаружил, что наиболее глубокое объяснение депрессии содержится в работе Фрейда «Меланхолия и скорбь». Ибо большинство страдающих от депрессии людей в каком-то смысле скорбят по утраченному самоуважению и интересу к жизни.

И он поведал доктору Бауману, что эта проблема его очень занимает, потому что он тревожится за Лору.

— У этой девушки есть все. Она красивая, умная, добрая, у нее прекрасное чувство юмора. И при всем этом она позволяет своему поганцу мужу вытирать о себя ноги, потому что считает себя никчемной личностью. Ей обязательно надо проконсультироваться с врачом!


На самом же деле у Лоры был свой врач. Точнее сказать, она встречалась с неким Робби Уолдом, психологом, консультировавшим в их больнице кого-то из детей. Он напомнил ей Барни своим обаянием и оптимизмом, а кроме того, обладал и собственными достоинствами. Он, в частности, был талантливым пианистом и преподавал в консерватории Новой Англии.

И всякий раз, когда они вдвоем ходили в джаз-клуб, он, уже под занавес, садился за рояль и играл вместе с ансамблем.

Робби был внимательным и душевным. Он появлялся в больнице во время Лориных ночных дежурств, чтобы угостить ее свежими бубликами «Кенз» или мороженым «Баскин-Роббинс».

Однако душа ее не была спокойна. Во времена долгого ухаживания Палмера она не испытывала ни малейших угрызений совести по поводу своих связей с другими мужчинами. Но сейчас, будучи замужней женщиной, она чувствовала, что не должна этого делать. Она верила — вернее, ей хотелось верить — в святость данного ею обета.

И все же Робби совершенно покорил ее своей манерой ухаживания. А кроме того, ей было очень одиноко. Если не считать телефонного общения с Барни, ей совсем не с кем было поговорить. Даже почта чаще всего состояла из счетов и редких открыток от Палмера да еще иногда письмеца от Греты.