— Мрамором, мать моя, и спасаюсь. Натолку его немножко, выпью, и как рукой снимет. С мраморщиком, что монументы делает, познакомилась, и у него достаю я камень-то. Я без мрамора теперь и в комнате не переночую.
— Каменное лечение! — колыхалась соседка от изумления. — Ах ты, Боже мой, дела какие бывают. Мрамором? В самом деле мрамором?
Ита понемногу осваивалась. С ней заговорила еврейка и переманила ее к себе. Ребенок тихо спал, и потяжелел для рук. Роза уже кончила приготовления к выходу и, отобрав несколько женщин, ушла с ними. Сразу сделалось значительно шумнее.
Стекла в дверях и окнах оттаяли, наконец, и казались нарочно забрызганными мутной жидкостью, а видневшийся снег вырисовывался темным и грязноватым. Мелькали неправильные фигуры людей, ходивших по двору.
Ита уже сидела возле новой соседки, обязательно осмотревшей ее ребенка.
— Вы тоже ищете места? — спросила у нее Ита, переложив мальчика на другую руку.
Соседка оказалась девушкой, искавшей места служанки.
— Да, давно уже, — ответила та и прибавила чрезвычайно просто: — У меня недостаток, и это мешает.
Гайне только теперь обратила внимание на то, что у девушки время от времени вырывался легкий крик, точно от испуга, и что она старалась заглушить его, закрывая рот рукой.
— Откуда это у вас? — с участием спросила Ита, но невольно отодвигаясь.
— Вы не бойтесь, — сказала та, заметив движение Иты, — у меня не черная болезнь.
— Я и не боюсь, — улыбнулась Гайне, придвинувшись.
— Другим это неприятно, но что же делать? Это ведь не от рождения, а от испуга. Я служила в гостинице нумеранткой, и мне было недурно. Но случился один приезжий… И когда я как-то утром убирала его комнату, он бросился на меня, а я так испугалась, что не могла крикнуть… Потом это сделалось у меня. Теперь уже как будто меньше. Доктора говорили, что это пройдет, и я отдала им понемногу все деньги, что имела, — но еще не прошло. У них ведь все проходит.
Она подавленно пискнула два, три раза, но вдруг не выдержала и резко вскрикнула.
— Вот видите, — произнесла она, успокоившись, — разве меня возможно держать в доме?
Ита сочувственно посмотрела на нее и спросила:
— Вы так и оставили дело?
— Что же я могла сделать? Я ведь дурой была, приезжий уехал, а я забеременела.
— Забеременели? — переспросила Ита. — Ах вы, бедная!
— Конечно, забеременела, хотя все сделала, чтобы сбросить. Но не помогало. Нарочно поднимала шкафы, прыгала с лестниц, била кулаками живот, но ребенок крепко держался. Здоровая я очень была. В шестом месяце я должна была бросить место, и до родов очень мучилась. Никто меня не хотел держать, а деньги, что были, ушли на лечение. Родила же я ночью в отхожем месте. Я шла по улице, не зная, где переночевать. У каких-то ворот почувствовала боли. Крадучись я забралась в отхожее место и два часа мучилась. Кричать ведь нельзя было.
Она рассказывала спокойно эти ужасы, точно она говорила о самых обыкновенных вещах. Потом она задумчиво прибавила:
— Вероятно, ребенка подобрали еще живым, так как это случилось летом. Но лучше бы он умер.
Ита с возраставшим страхом слушала ее. Жестокость большого города как бы вплотную придвигалась к ней и показывалась теми грозными сторонами своими, о которых она, выросшая в маленьком городишке, и не подозревала.
— Где же вы теперь живете? — тихо спросила она, чувствуя все больше и больше симпатии к девушке.
— Где придется. Ведь я всех беспокою. Вот, Бог даст, выздоровею, и тогда все поправится. А не выздоровею, то уж знаю, что сделаю.
Она произнесла это таким мрачным голосом, что Ита вздрогнула.
— Что вы сделаете? — шепотом спросила она.
— Проституткой стану, — по-прежнему просто ответила девушка. — Старые женщины говорили мне, что это наверное излечит. Славное лекарство, правда? Вы думаете, что я верю. Вот настолько не верю, и хотя знаю, какие женщины мне советовали, но хочу верить. Нужно же мне верить, Боже мой, — Она внимательно посмотрела Ите в глаза. — Хоть забудусь от горя, — я ведь даром пропала.
В разных углах слышались крики и плач просыпавшихся детей. Кормилицы с трудом отрывались от разговоров и ворчливо вставали. Какая-то худая еврейка, со скверными глазами и сиплым голосом, уже била малютку, испачкавшего пеленки. Она била с наслаждением и точно отчеканивала удары; из того же места возвращались тончайшие и колючее, как иглы, крики.
Девушка равнодушно слушала и вдруг шепнула Ите:
— В моем городе меня жених ждет. И он ничего не знает. Что говорите? А я из железа, теперь из железа. Еще в прошлом году он от солдатчины освободился и ждет меня. Нарочно в город поехала, денег накопить, чтобы ему помочь. Понимаете, непременно проституткой сделаюсь. Все равно теперь.
Ита дрожала от страха. Такой глубины падения она еще не знала. Было и у нее много скверного и ужасного, но до такого отчаяния она еще не доходила. Сколько сил хватало, она боролась, подлаживаясь и урезываясь до последней степени: она вечно охраняла себя от последней пропасти, откуда не могло быть возврата. Но безыскусственность и простота девушки, отчего даже отталкивающее выходило как бы освобожденным от грязи, поражала и пленяла ее. В ее доверчивости она находила отклик и своей душе, желавшей и жаждавшей дружбы. Как давит жизнь! Вот и она дожилась до того, что согласилась наняться в кормилицы. Зачем она здесь? Тут ведь не скот продают, не людей, а матерей. И ее продадут и оторвут от ребенка, которого она должна будет бросить в чужие руки. Как жизнь ужасна! Она боялась размышлять больше, чтобы не появилось желание убежать отсюда: дома было ведь еще хуже. Девушка теперь молчала и каждый раз боролась с приступом.
— Как я вас жалею, — шептала Ита, — как жалею…
Кормилицы уже кормили детей. Они собрались рядышком на самой большой скамье подле стены, и лица их были серьезны, как будто эти женщины были ученицами и ждали прихода учителя. Все дети, точно условившись лежали на левой стороне и квакали и свистели от наслаждения. С закрытыми глазами, в ряд, с раскрасневшимися носами, они играли грудью, то отворачивались вдруг от нее, сладко улыбаясь и потягиваясь, то опять набрасывались, производя от жадности звуки крепких поцелуев. Матери, положив на них грубые, некрасивые от работы руки, не обращали внимания на шалости и чинно вели свои беседы. Потом все, как бы испытав одно и то же чувство усталости и отвращения, привычным движением перебросили детей на правую сторону, ни на минутку не прекращая своей беседы. Ита с умилением смотрела на эту картину. Женское чувство потянуло ее к ним, и, повинуясь ему, она встала и пошла к группе матерей. По дороги ее остановил звонкий, развязный голос, шедший от дверей. Кучка женщин столпилась у противоположной стены и слушала. В середине стояла девушка и говорила так, как будто во рту у нее был колокольчик и она им позванивала. Одета она была недурно и производила странное впечатление среди неряшливых и бедных женщин, которые как бы еще более опустились и потускнели рядом с ней. Ита заинтересовалась и подошла послушать.
— У матери моей дом, — ну, знаете, дом такой, публичный, — рассказывал развязный голос, и девушка не смущалась от десятка любопытных, пожиравших ее и ее слова, — а отец, то есть отчим, при матери. Две сестры есть, да два брата. Сестры давно уже сбились и идут с гостями. Тут, правда, отчим виноват, так как он первый их развратил, когда им еще по тринадцати лет не было, но и так бы пропали. Мать тоже не могла уберечь, хотя и жалко ей было и ревновала. Отчим на двадцать лет ее моложе, и очень красив. Сам он шулер страшный, но всегда проигрывается, а когда проиграется, то матери моей здорово достается. Братья, — она пожала плечами и зазвенела, — братья — один живет на деньги девушки нашей одной, а другой вор и сидит в остроге. Но когда был на свободе, то вечно дрался с отчимом, и такая каторга у нас шла, что чуть мы все не передрались. Старший брат никогда не мешался. Тот другой совсем.
— А ты-то сама как? — продолжала спрашивать одна из слушательниц.
— Я? — переспросила она. — Ну, отчиму-то не далась, хотя он и обхаживал меня и чуть что на руках не носил.
— Хорошо, девка, — вырвалась у одной немолодой женщины, — и я бы не далась.
— Но на четырнадцатом году, — продолжала девушка, — сама побежала к цирюльнику, что жил супротив нас, и стала потом часто ходить к нему. Здорово играл он на гитаре, и я не выдержала. Только бы он играл мне тогда. Когда бывало заслышу его музыку, так я, как воск, делаюсь. Душа моя таяла, а что такое было — и до сих пор не понимаю.
— Не порола мать, когда узнала? — сурово спросила первая.
— Кто? Мать? Меня? Попробовала бы. Меня все боялись за мой характер. Младший брат какой зверь, — и то меня боялся. Я ведь его подколола раз.
— За что так?
— За то. Нечего к сестре подбираться. Чужих девушек немало на свете!
— Ах, ты, Боже мой, — вздохнула одна, — вот так жизнь.
— И не то еще бывало, — засмеялась девушка.
— Чего же ты сюда пришла? — допытывалась первая.
— А ты зачем? На место поступить хочешь? Я, может, этого теперь еще больше твоего хочу. Отдохнуть хочу, потому что надоело мне. Хочу в честной жизни пожить. Никогда я не трудилась, посмотрю каково человеку в труде. Очень уже много дряни на мне.
Ита с тяжелым сердцем отошла, чувствуя себя не в силах слушать больше. Настроение от того, что она слышала здесь, становилось мрачнее, и казалось ей, кто-то стоит над людьми, хлещет их кнутом, и некуда от этого кнута спрятаться.
Три толстые старухи, подложив кофты под головы, уже спали около остывшей печурки и громко храпели. Подростки щебетали о чем-то и, обрывая ногтями штукатурку со стены, бросали ею в старух, а те сердито ворочались и обмахивались искривленными и разбухшими пальцами, не сознавая, что их тревожит. Ита осторожно обошла старух и уселась возле кормилиц. Она была страшно угнетена, и ей уже не хотелось ни разговаривать, ни слушать. Мальчик пошевелился, и она принялась кормить его.