меня не работает телевизор, хоть жми на все кнопки, и даже звонкий стук по боку ящика не помогает, — обратимся к святой Кьяре. Кьяра означает «ясная». Она была ясновидящей, и отсюда всего один шаг до превращения в приёмник, в святого покровителя телесвязи. Вот оно, решение всех проблем. От её статуэтки сверху на телевизоре хуже не станет. 31 июля следующего года в соборе в Перудже будет представлено обручальное кольцо Марии. Предание гласит, что оно было «благочестиво украдено» — не оксюморон ли? — из церкви в Кьюзи. Я ни на йоту не верю в этот факт, однако непременно там буду.
Поднявшись по лестнице на самый верх, я опускаю палец в святую воду из ручья в чаше с керамическим изображением Марии и рисую кружок у себя на лбу. Когда меня крестили, священник опустил розу в серебряную чашу с водой и побрызгал на мои волосы. Я всегда мечтала принять крещение, стоя по колено в мутной Алапахе, держась в воде сколько хватит дыхания, а потом влиться в толпу поющих прихожан. Вода из ручья в чаше Марии не смоет ни мои грехи, ни грехи мира. Для меня святая Мария — Мэри, моя любимая тётка. Мария стала другом матерей, которые терпели боль своих детей, стала другом детей, которые видели страдания своих матерей. В этом городе она парит над каждым жителем, и я привыкла к её присутствию. Английский писатель Тим Паркс говорит, что без её вездесущего образа, напоминающего человеку, что всё пойдёт как прежде, он мог бы вообразить, что происходящее с ним здесь и сейчас — уникально и невероятно важно. Ещё Тим Паркс говорит, что поймал себя на мысли, нет ли у Мадонны чего-то общего с луной. Я согласна. Моя неблагословенная вода умиротворяет. Стоя на верхней площадке лестницы, я повторяю слово acqua — аква, вода. Ребёнком я научилась выговаривать слово «аква» на берегу озера в Принстоне, под сенью деревьев, буйно цветущих розовым цветом. «Acqua, acqua», — кричала я, набирая воду в ладони и выливая себе на голову. По звучанию слово acqua больше напоминает понятия «блеск» и «водопад», понятия «влажность» и «открытие». Во мне ещё живут отголоски того детского крика, а прикоснувшись к своему мизинцу, я вспоминаю день, когда золотое колечко с печаткой — семейная реликвия — соскользнуло с пальца в траву и его не нашли. Вода жизни. Интимность памяти.
Интимность. Чувство прикасания к земле, как к ней впервые прикоснулась Ева.
Изображённый на картинах город на вершине холма покоится в ладонях Марии или под её покровом — голубым плащом. Я могу мысленно обойти каждую улицу моего городка в Джорджии. Я знаю развилки ветвей в пекановых деревьях, заполненные водой галереи шлюзов, согнутую грушу в переулке. Часто деревни на склонах холмов Тосканы кажутся большими замками — дома разрослись пристройками, улицы узкие, как коридоры, а городская площадь напоминает приёмную общественных заведений — так она гудит от народа. Церкви в деревнях походят на частные; в них отглаженные ткани, кружева напрестольных пелен и алые георгины в кувшине — как в семейных часовнях; отдельные дома воспринимаются просто как комнаты одного большого дома. Я расширяю рамки своего существования: так в детстве дома моих дедушек и бабушек, дом моей тётки и дома моих друзей, стены родного дома были для меня такими же своими, как линии моей ладони. Мне нравятся извилистые улицы, ведущие вверх, к монастырю, я могу положить кружево, требующее починки, в окно монастыря на «колесо святой Екатерины», повернуть его, и кружево поплывет к невидимой монахине, — её сёстры по вере плели кружева в этом огромном крыле замка на протяжении четырёх сотен лет. Мне не видно даже мельком ни её серповидных ногтей, ни тени её монашеского облачения. На улице две женщины, которые, похоже, знают друг друга всю жизнь, вяжут, сидя на деревянных стульях в дверях своих домов. Мощённая камнем улица круто спускается вниз к городской стене. У подножия стен простирается широкая долина. Вверх по этой до нелепости крутой улице едет миниатюрный «фиат». По ней не взобраться ни одной машине. Псих какой-то. Помнится, мой отец умел пересекать разбухшие ручьи, под которыми скрывались неожиданные ухабы. Я приходила в ужас. Отец же смеялся и гудел в свою сирену, хотя вода поднималась до уровня окон автомобиля. Или мне казалось, что так высоко?
Мы можем снова поселиться в этих больших домах, отодвигать задвижку ворот, просто повернуть огромный железный ключ в замке и толкнуть дверь.
Solleone: Самое жаркое время года
Увеличительный суффикс «-оне» в итальянском языке один из самых употребительных. Скажем, дверь, porta, становится portone, и теперь уже имеется в виду главный вход в дом. Башня, torre, становится torreone, так называется та часть Кортоны, где, очевидно, когда-то стояла огромная башня. Овощной суп minestrone всегда очень насыщенный, густой. A solleone переводится как «большое солнце». Этим словом обозначают дни, когда Солнце находится в созвездии Льва. У нас на Юге их называли собачьими днями. Наша повариха объясняла мне: в сильную жару собаки сходят с ума и кусают людей, и меня укусят, если я не буду её слушаться. Позже, к своему разочарованию, я узнала, что это всего лишь дни, когда Сириус, звезда собак, восходит и заходит вместе с Солнцем. Учитель астрономии сказал, что Сириус вдвое больше Солнца, и я втайне считала, что усиление жары как-то связано с этим. Здесь, в Италии, увеличившееся солнце заполняет собой всё небо. Цикады создают аккомпанемент этой возросшей жаре. Не представляю, как насекомое размером с палец ухитряется издавать такой шум. Создается впечатление, что кто-то трясёт тамбуринами, а к полудню переключается на ситар. И только ветер заставляет цикад умолкнуть; вероятно, им приходится повисать на ветке, а они не могут и держаться, и вибрировать одновременно. Но ветер поднимается редко, разве что время от времени приходит сирокко, порывы которого не несут прохлады, пока палит солнце. Если бы я была кошкой, я бы выгнула спину. Этот горячий ветер несёт частицы пыли из африканских пустынь, и они оседают в горле. Я развешиваю выстиранное бельё, и оно высыхает за несколько минут. Бумаги летают по всему моему кабинету, как выпущенные на свободу белые голуби, потом садятся по всем четырём углам комнаты. Липы сбрасывают все сухие листья, какие остались, и цветы внезапно, кажется, теряют свои краски, хотя этим летом было достаточно дождей, так что мы могли добросовестно поливать их каждый день. Шланг забирает воду из старого колодца, и в конце жаркого дня цветы, должно быть, недовольны сильным потоком ледяной воды. Возможно, от этого они так истощены. Груша на передней террасе похожа на женщину с задержкой в две недели. Фрукты на деревьях следовало бы прореживать. Ветви ломятся под тяжестью золотых груш, уже приобретающих красноватый оттенок. Я не могу решить, то ли мне читать метафизику, то ли готовить еду. Что важнее: первичная сущность бытия или холодный чесночный суп? В конце концов, между ними не такая уж большая разница. А если и большая, ну и что: слишком жарко, не до осмысления.
Чем жарче день, тем раньше я выхожу на прогулку. Восемь, семь, шесть часов утра — сколько бы ни было времени, я всё равно намазываю лицо солнцезащитным кремом. Моя прогулка начинается у городской башни. Дорога вниз ведёт к Ле-Челле, старинному монастырю, где крошечная келья святого Франциска смотрит на каньон, по которому весной течёт бурный ливневый поток. Первые францисканские монахи, жившие отшельниками на горе Сант-Эджидио, основали этот монастырь в 1211 году. Его архитектура напоминает об их пещерах — это многоуровневый каменный улей, растущий вверх по склону холма. Приходя туда, я осязаемо ощущаю покой и одиночество. В начале лета поток воды, текущий по крутому каньону, звучит как музыка, и иногда поверх музыки я слышу пение. Но сейчас русло практически высохло. Огороды у монахов просто образцовые. Один из братьев-капуцинов, живущих тут, сейчас устало тащится босиком в гору, к городу. На нём грубое коричневое одеяние и странная остроконечная белая шапка (отсюда название кофе со взбитыми сливками — капучино), он подтягивает себя вверх с помощью двух палок. У него белая борода и ожесточенные карие глаза, он похож на привидение Средних веков. Поравнявшись со мной, он улыбается, говорит: «Добрый день, синьора. Тут хорошо», — и, махнув в сторону бородой, указывает на пейзаж. И проскальзывает мимо, эдакий Отец Время на лыжах бездорожья.
Но я в это утро немного меняю маршрут, прохожу мимо нескольких новых зданий, потом мимо собачьего питомника, в котором собаки заходятся от лая, а дальше дорога лежит между сосновыми и каштановыми рощами; здесь нет никаких машин, ни одного человека. Вершина холма сплошь в цветах, как будто кто-то рассыпал полную банку семян, а они все взошли и расцвели. Я смотрю с вершины вниз и вижу заброшенный дом, такой старый, что у него сохранилась крыша из толстой черепицы. Двери и окна оплела ежевика. В этом доме тёмные комнаты с каменными полами. Я перевожу взгляд ещё ниже и вижу Кортону и долину ди Кьяна; участки, засаженные подсолнухами и отведённые под огороды, кажутся заплатами жёлтого и зелёного цвета. Потолок верхнего этажа этого дома должен быть низким. И кроме того, в этом доме должна быть терраса — перед кустами сирени. Розовая роза продолжает пышно цвести, а ведь никто за ней не ухаживает. Чей это дом? Возможно, здесь жил молчаливый дровосек, он курил трубку и пил граппу зимними вечерами, когда ветер трамонтана бился в окна. А жена ворчала на него и упрекала в том, что он затащил её так далеко от людей. Нет, лучше буду думать, что она была довольна своей работой — вышиванием белья для графини.
Дом невелик — но кто захочет оставаться внутри, когда за стенами весь мир? Дом ждёт: возможности его будущего бесконечны. Увидишь такой и начнёшь мечтать — представлять своё существование в другом варианте. Когда-нибудь он обретёт хозяина, который будет метаться по всей Тоскане в поисках старой черепицы, чтобы восстановить крышу. Или возьмёт и покроет крышу современной плиткой. Важно не это, а то, что дом обязательно кто-нибудь купит — чтобы здесь, в уединении, любуясь прекрасной панорамой, каждый день смирять беспокойство своего животного начала.