— Сейчас читаются вечерние молитвы. Вам придется подождать здесь, пока наша настоятельница не вернется из церкви; тогда она с вами поговорит.
— Именем какой святой назван ваш монастырь, сестра, — спросила Эллена, — и под чьим началом он состоит?
Монахиня ничего не ответила и, окинув пришелицу недобрым испытующим взором, вышла за дверь. Несчастная Эллена недолго оставалась одна: вскоре появилась аббатиса — величавая дама, явно обладавшая большим самомнением и приготовившаяся встретить гостью надменно, с жестким высокомерием. Будучи происхождения довольно знатного, аббатиса самым непростительным из всех возможных преступлений, близким к святотатству, полагала оскорбление, наносимое знатным особам. Неудивительно поэтому, что, предположив, будто Эллена, девушка без роду без племени, тайно пыталась связать себя родственными узами с благородным домом Вивальди, аббатиса прониклась не только презрением, но и негодованием — и с готовностью дала согласие не только покарать обидчицу, но и найти средства для сохранения старинного достоинства оскорбленной стороны.
— Насколько мне известно… — проговорила аббатиса, при появлении которой испуганная Эллена поднялась с места; не предложив ей сесть, аббатиса продолжила: —…насколько мне известно, вы — именно та молодая особа, что прибыла из Неаполя.
— Меня зовут Эллена ди Розальба, — ответила ее собеседница, обретая мужество при словах аббатисы, которыми та желала подавить ее дух.
— Ваше имя мне безразлично, — заявила настоятельница. — Я знаю лишь то, что вас направили сюда, дабы вы познали себя и долг свой. Пока вы находитесь под моей опекой, и я намерена строжайшим образом блюсти возложенную на меня тяжкую обязанность, которую я согласилась исполнять из глубочайшего уважения к благородному семейству.
Эти слова тотчас же открыли Эллене виновника совершенного над ней деяния и мотивы, которыми тот руководствовался; Эллену так ошеломил внезапно представившийся ей ужас случившегося, что она безмолвно застыла на месте. В ней попеременно боролись страх, стыд и гнев; обвинение в том, что она якобы возмутила спокойствие семьи, с которой желала породниться, невзирая на выказанное ей презрение, поразило Эллену в самое сердце, однако сознание собственного достоинства вернуло ей уверенность в себе, возродило ее мужество и стойкость, а посему Эллена потребовала объяснить, по чьей воле она оторвана от дома и чьей властью содержится на положении узницы.
Аббатиса, не привыкшая к тому, чтобы слова ее вызывали сопротивление, от негодования не могла ответить, и Эллена, уже совершенно овладевшая собой, спокойно ожидала грозы, готовившейся разразиться у нее над головой. «Пострадала только я одна, — говорила она сама себе. — Так неужели же преступный гонитель будет торжествовать, а невинная страдалица склонится под бременем позора, которого заслуживают только виновные? Никогда не поддамся я столь недостойной слабости. Сознание собственной правоты укрепит во мне присутствие духа, которое позволит мне судить о моих притеснителях по их поступкам и презреть их власть».
— Должна вам напомнить, — произнесла наконец аббатиса, — что вопросы, вами задаваемые, не подобают вашему положению. Раскаяние и смирение лучше всего помогут вам искупить свою вину. Можете удалиться.
— Справедливо, — промолвила Эллена, с достоинством поклонившись настоятельнице. — Я охотно предоставляю такую возможность моим гонителям.
Эллена воздержалась от дальнейших расспросов и изъявлений неудовольствия; понимая, что упреки будут не только бесполезными, но и унизительными, она не замедлила исполнить веление аббатисы и решила стоически переносить все страдания, раз уж они выпали на ее долю.
Из приемной аббатисы Эллену сопроводила та же самая монахиня, которая ее приняла; они прошли через трапезную, где после вечерней службы собрались сестры во Христе; их пытливые взгляды, усмешки и торопливое перешептывание свидетельствовали о том, что новоприбывшая возбуждает в них не просто любопытство, но и подозрительность; Эллене стало ясно, как мало сочувствия можно ожидать от сердец, из которых даже повседневное служение Всевышнему не вытравило злобной зависти, которая побуждала их возноситься высоко, унижая других.
Крошечный покой, куда отвели Эллену и оставили, к ее величайшему облегчению, в одиночестве, походил скорее на келью, нежели на жилую комнату; как и в прочих помещениях, здесь было только одно окно, забранное решеткой; узкое ложе, стол, стул, распятие и молитвенник составляли все убранство. Оглядев печальную свою обитель, Эллена с трудом подавила вздох, но, как ни старалась, не могла отогнать от себя воспоминаний, нахлынувших на нее при осознании перемены в ее судьбе; не в силах она была и подумать без горьких слез о Вивальди, оторванном от нее, быть может, навсегда и даже не подозревавшем, где ее искать. Но слезы, увлажнившие глаза Эллены, тут же высохли: воображению ее представилась маркиза — и иные чувства вытеснили горесть. Все случившееся с ней Эллена приписывала в первую очередь маркизе; теперь стало очевидным, что семейство Вивальди не просто не одобряет, но и решительно противится союзу с ее семьей. Не так изображала дело синьора Бьянки; исходя из репутации семьи Винченцио, она, хотя и предвидела с их стороны неодобрение его брака с Элленой, все же не сомневалась, что они вынуждены будут примириться с событием, которое даже самый высокомерный гнев не властен объявить недействительным. Сознание того, что ее отвергают наотрез и безоговорочно, пробудило в Эллене гордость, убаюканную ранее заблуждением тетушки и нежной привязанностью к Винченцио; теперь Эллену мучили досада и острое раскаяние в том, что она дала согласие тайком войти в чужую семью. Честь сближения со знатным домом на поверку оказалась мнимой, после того как более основательно были взвешены условия, сопряженные с подобным родством. Здравый ум Эллены, получившей ныне возможность выносить суждения самостоятельно, подсказывал ей гордиться усердными трудами, доставлявшими ей средства к независимому существованию, гораздо больше, чем возможными привилегиями, дарованными скрепя сердце. Уверенность в собственной невиновности, столь поддержавшая Эллену во время беседы с настоятельницей, начала ослабевать.
— В нареканиях аббатисы была и доля справедливости! — воскликнула Эллена. — Я с полным основанием навлекла на себя кару, поскольку позволила себе, пусть лишь на миг, унизиться до желания вступить в брачный союз, заведомо, как я знала, вызывающий неодобрение. Но еще не поздно восстановить уважение к себе, утвердив собственную независимость, — и навсегда отринуть Вивальди. Отринуть Вивальди! Отказаться от того, кто любит меня всем сердцем? Обречь его на страдания? Сделать несчастным того, от одной мысли о ком к глазам моим подступают слезы и кому я дала обет верности? Пожертвовать избранником, могущим потребовать исполнения этого обета, воззвав к священной памяти о моей покойной тетушке? Порвать с тем, к кому я привязана всей душой? О злополучный выбор! — ибо я могу поступить благородно только ценою счастья всей моей жизни! Благородно? Можно ли назвать благородным поступок, если придется покинуть человека, готового отдать ради меня все на свете, и ввергнуть его в пучину горя, лишь бы только угодить предрассудкам родовитой фамилии?
Бедная Эллена понимала, что не в состоянии подчиниться диктату справедливо возмущенной гордости, ибо слишком бурно протестовало ее сердце, и подобного разлада в собственной душе она еще никогда не испытывала. Горячая привязанность не позволяла ей действовать с твердостью, которая обрекла бы ее на долгие страдания. Мысль о разрыве с Вивальди представлялась Эллене совершенно непереносимой, однако, стоило ей только вспомнить о его семье, ей казалось, что она никогда не согласится войти в нее. Эллена порицала бы и синьору Бьянки за недальновидность (ведь увещевания тетушки во многом способствовали нынешнему ее затруднению), однако нежность, которую она питала к ее светлой памяти, исключала такое отношение. Ей оставалось только безропотно сносить тяготы, противостоять которым было невозможно: и отказ от Вивальди ценой обретения свободы, буде ей предложили бы свободу на этом условии; и согласие соединиться с ним, презрев соображения гордости, если бы Винченцио вызволил ее из стен монастыря, — обе эти возможности представлялись смятенному уму Эллены одинаково неприемлемыми. Но когда Эллена подумала о том, что Вивальди, быть может, никогда не удастся обнаружить ее обиталище, сердце ее так мучительно сжалось, что она поняла: она гораздо больше боится утратить суженого, чем принять его предложение; любовь, стало быть, безраздельно господствует над всеми другими ее побуждениями.
Глава 7
Едва пробило час!
Шекспир
Вивальди меж тем, нимало не подозревая о событиях, разыгравшихся на вилле Альтьери, направился, как и задумал, к крепости Палуцци в сопровождении своего слуги Пауло. Город они покинули глубокой ночью; дабы оставаться незамеченным, Винченцио не позволил Пауло зажечь взятый с собой факел; ему хотелось выждать некоторое время возле арки с целью подкараулить таинственного советчика, а уж затем тщательно обыскать всю крепость.
Спутник Винченцио был истинным неаполитанцем — приметчивым, ловким, неуемно пытливым, сообразительным малым: склонность к интриге сочеталась у него с незаурядным чувством юмора, проявлявшимся не столько в речах, сколько в повадках и в выражении лица, в лукавости его черных проницательных глаз, в полнейшем соответствии его мыслей и жестикуляции. Он был явным любимцем своего хозяина; по внутреннему складу не расположенный к юмору, но в высшей степени наделенный остроумием, Винченцио умел по достоинству ценить в других юмор и жизнерадостность. Вивальди покорила веселая naivete3 молодого слуги, и в разговорах с ним он допускал непривычную для себя общительность; теперь, на пути к развалинам, он коротко поведал Пауло о недавнем своем приключении все, что почел необходимым для того, чтобы разжечь в нем любопытство и пробудить его бдительность. Рассказ возымел нужное действие. Пауло, неустрашимый от природы, скептически относился ко всякого рода суевериям; догадавшись тотчас же, что хозяин отнюдь не исключает сверхъестественных причин загадочных столкновений в крепости, он принялся слегка, на свой лад, над ним подтрунивать; однако Вивальди было вовсе не до шуток: суровое, даже мрачное настроение побуждало его временами предаваться некой волшебной власти, сковывавшей все его способности и заставлявшей замирать в напряженном ожидании. Винченцио уже и не помышлял почти о средствах защиты против врагов из плоти и крови, тогда как Пауло только о них и думал — и вполне разумно указывал на рискованность похода в Палуцци в столь поздний час. Вивальди возразил, что выследить монаха можно только под покровом тьмы: пылающий факел отпугнет его; имеются вдобавок веские основания для того, чтобы понаблюдать за ним, прежде чем расследовать его действия. По прошествии определенного времени, добавил Вивальди, факел можно будет зажечь в близлежащей хижине. Пауло возразил, что тогда преследуемый сумеет от них ускользнуть, и Вивальди пришлось пойти на уступку. Зажженный факел поместили в расселине между скалами, ограждавшими дорогу, а сами наблюдатели укрылись в густой тени под высокой аркой — поблизости от той ниши, где Вивальди нес стражу вдвоем с Бонармо. Едва только они успели это сделать, как издалека донеслись удары колокола, возвещавшие о наступлении полуночи. В памяти Вивальди всплыли слова Скедони о том, что монастырь кающихся, облаченных в черное находится от Палуцци в непосредственной близости, и он осведомился у Пауло, не из эт