Итальянец — страница 94 из 103

Большей радости Вивальди не испытывал с тех самых пор, как встретился с отцом, и внимание его настолько было поглощено его преданным слугой, что он даже не вспомнил о необходимости принести изумленным гостям извинения за грубость Пауло. Лакеи пытались исправить причиненный последним ущерб: поднимали с пола выбитые им нечаянно из рук табакерки, отряхивали табак с камзолов, но Вивальди не обращал на это ни малейшего внимания; он всей душой разделял счастье слуги и, целиком поглощенный радостными переживаниями, словно не замечал, что в зале находится еще кто-то, кроме них двоих. Маркиз меж тем рассыпался в извинениях за причиненные слугой неприятности и одновременно обращался к нему с призывом вспомнить, в чьем присутствии он находится, и немедленно удалиться; маркиз тщился растолковать гостям, что в последний раз Вивальди и его слуга виделись в темнице инквизиции, с глубокомысленным видом добавляя, что слуга очень привязан к своему хозяину. Однако Пауло, будучи глух и слеп к настойчивым увещеваниям маркиза, а равно и к усилиям Вивальди заставить его подняться с колен, все еще продолжал изливать душу у ног хозяина:

— Ах, мой господин, если бы вы только знали, каким несчастным я себя чувствовал, когда выбрался на свободу!

— Да он бредит! — заметил граф, наклонившись к маркизу. — Вы же видите: от радости он впал в безумие.

— Как долго я блуждал у этих стен — чуть ли не всю ночь — и чего мне стоило их покинуть! А когда тюрьма скрылась из виду — ах, синьор! о святой Доминик! — я думал, сердце у меня разорвется на клочки. Меня так и подмывало вернуться туда и снова сесть за решетку; наверное, я бы так и сделал, если бы не мой друг — тюремщик, который бежал вместе со мной; я ни за что не хотел ему навредить; бедняга, он старался изо всех сил, лишь бы вызволить меня из темницы. Оно и вправду оказалось, что все к лучшему: ведь теперь я здесь, синьор, вместе с вами, и могу рассказать вам обо всем, что пережил, пока думал, что мы с вами больше никогда уж не свидимся.

Контраст между нынешним счастьем и былой горестью вновь вызвал на глаза Пауло слезы; он то улыбался, то всхлипывал, то принимался хохотать, то разражался рыданиями, причем в такой стремительной последовательности, что Вивальди начал за него тревожиться; но тут, внезапно успокоившись, Пауло устремил взгляд прямо в глаза хозяина и самым серьезным тоном, однако выдававшим его нетерпение, спросил:

— Скажите, синьор, крыша вашей тюрьмы была остроконечной? Не было ли у нее с краю небольшой башенки? А главную башню окружала зубчатая стена? А возле…

Вивальди, не выдержав, с улыбкой перебил Пауло:

— Послушай, мой добрый Пауло: как же мне удалось бы хоть краем глаза увидеть крышу моей темницы, если камера моя находилась в самом низу?

— Да, верно, синьор, — согласился Пауло, — очень верно подмечено, но разве это могло мне прийти тогда в голову? Впрочем, крыша именно такая, как я говорю, — я тогда был уверен, да и сейчас готов поручиться. О синьор! Я уж думал, эта крыша надорвет мне сердце. Я глаз не в силах был от нее отвести и подумать только, сейчас я здесь, снова вместе с моим дорогим хозяином!

Речь Пауло прервали еще более бурные рыдания; Вивальди, будучи не в состоянии уловить какой-либо связи между упомянутой крышей его темницы и ликованием слуги при их нынешней встрече, начал опасаться за его рассудок и попросил объяснить, что он хотел сказать. Рассказ Пауло, нескладный и сбивчивый, все же позволил Вивальди уяснить внутреннюю связь между двумя этими столь разными волнениями — и тогда, до глубины души растроганный новым свидетельством искренней привязанности Пауло, он крепко его обнял и, принудив подняться на ноги, представил собравшимся как своего преданного друга и главного спасителя.

Маркиз, тронутый разыгравшейся сценой и искренностью слов Вивальди, удостоил Пауло сердечного рукопожатия, а также тепло поблагодарил его за выказанную храбрость и верное служение интересам хозяина.

— Я вряд ли смогу вполне вознаградить тебя за усердие, — добавил маркиз, — но все, что еще в моих силах, должно быть сделано. С этой минуты предоставляю тебе независимость и в присутствии благородного общества даю обещание вручить тебе тысячу цехинов в знак признательности за твою безупречную службу.

Ожидаемой благодарности за этот щедрый дар маркиз, однако, не получил. Пауло пробормотал, заикаясь, что-то невнятное, покраснел, поклонился и под конец ударился в слезы; на вопрос Вивальди, чем он расстроен, Пауло вскричал: «Но как же, синьор! На что мне эта тысяча цехинов, если я получу независимость? Какая от них польза, если я с вами должен расстаться?»

Вивальди сердечно заверил Пауло, что они всегда будут вместе и что он почитает своим долгом обеспечить ему счастливое будущее.

— Отныне, — воскликнул он, — ты станешь во главе моего дома! Тебе я препоручу надзор за слугами; на тебя возлагается обязанность вести все хозяйственные дела — в доказательство моего полного доверия к твоей честности и привязанности; кроме того, твоя должность позволит тебе быть со мной почти неотлучно.

— Благодарю вас, синьор, — еле слышным от волнения голосом пролепетал Пауло, — благодарю вас от всего сердца! Если я останусь с вами, мне этого хватит, больше ни в чем другом я не нуждаюсь. И я надеюсь, господин маркиз не сочтет меня неблагодарным, если я откажусь принять эту тысячу цехинов, которую он по доброте своей мне предложил с условием, что я получу полную независимость;

я благодарен ему даже больше, чем если бы взял эти самые цехины.

Маркиз, улыбнувшись ошибке Пауло, возразил:

— Не представляю, дружище, каким образом одно может помешать другому и почему нельзя, оставаясь с хозяином, сделаться вместе с тем обладателем тысячи цехинов, и потому приказываю тебе, под угрозой моего нерасположения, принять эти деньги; а в случае твоей женитьбы я надеюсь встретить с твоей стороны ничуть не меньшее послушание, ибо намерен выделить твоей будущей супруге еще одну тысячу цехинов в качестве приданого.

— Это уж чересчур, синьор, — проговорил Пауло, рыдая, — этого просто нельзя вынести! — И с этими словами он выбежал из зала. Сквозь гул восхищения, вызванного его поступками у высокородных очевидцев, — сердечный пыл Пауло растопил даже их ледяное высокомерие — из-за дверей донесся судорожный всхлип, выдававший переизбыток чувств, который Пауло тщетно пытался замаскировать поспешным уходом.

Спустя несколько часов маркиз и Вивальди, простившись с друзьями, отправились в Неаполь, куда без помех и прибыли на четвертый день. Для Вивальди, несмотря на радость недавнего избавления, путешествие это оказалось невеселым: маркиз, с которым он вновь заговорил о своей привязанности к Эллене ди Розальба, уведомил сына, что вследствие нынешних непредвиденных обстоятельств он не может считать себя связанным своим обещанием маркизе; Вивальди, по его словам, должен был отказаться от Эллены, если подтвердится, что она действительно дочь покойного Скедони.

Немедленно по прибытии в Неаполь Вивальди, однако, движимый нетерпением, для которого самая большая скорость была недостаточна, с огромной радостью, которая изгоняла из души всякий страх и все мрачные соображения, вызванные недавним разговором с отцом, поспешил в монастырь Санта делла Пьета.

Эллена услышала голос Вивальди через решетку, когда он осведомлялся о ней у монахини, находившейся в монастырской приемной, и через мгновение влюбленные вновь увидели друг друга.

При этой встрече, после долгих терзаний и страхов, которые каждый из них испытывал за судьбу другого, после всех пережитых опасностей и тягот, радость свидания была столь безмерна, что казалась едва ли не мукой. У Эллены из глаз полились слезы, и она не сразу смогла отозваться на нежные слова Вивальди; лишь мало-помалу обретя спокойствие, она различила перемены в его внешности, вызванные суровым заточением. Живое и одухотворенное выражение лица было прежним — но, едва схлынула первая вспышка радости, в глаза Эллене бросилась бледность любимого, и только тогда до сознания ее дошло со всей несомненностью, что он и в самом деле еще недавно был узником инквизиции.

По настоятельной просьбе Эллены Вивальди поведал ей все подробности своих злоключений с той самой поры, как их разлучили в часовне Сан-Себастьян; дойдя до той части повествования, где было необходимо упомянуть Скедони, он умолк, испытывая непреодолимое замешательство, горе и ужас. Вивальди едва мог решиться даже на отдаленные намеки на жестокие преследования, которым подверг его исповедник, однако заключить свой рассказ столь уклончиво было невозможно; не мог он также причинить Эллене боль известием о смерти того, кого полагал ее отцом, даже если бы и сумел скрыть от нее страшные обстоятельства его кончины. Растерянность Вивальди была очевидной и только возрастала от расспросов Эллены.

Наконец, желая предварить необходимое сообщение и в надежде получить более ясное представление о сути дела, которое не давало ему ни минуты покоя и о котором он, однако, все еще не осмеливался заговорить, — Вивальди решился объявить, что знает о ее семейных радостях. Ответная радость, тотчас разлившаяся по лицу Эллены, усилила и его уныние, и нежелание продолжать рассказ: ведь он считал, что сообщит ей о событии, которое глубоко ее опечалит.

Между тем Эллена при упоминании темы, так близко задевавшей их обоих, принялась всячески превозносить счастье, испытываемое ею от близости с вновь обретенной родной душой, чьи добродетели завоевали ее любовь задолго до того, как она осознала свою близость к ним.

Вивальди с трудом скрывал свое изумление, слыша подобное признание: облик Скедони, о котором, как он думал, шла речь, вряд ли мог внушить такую нежность. Еще более он удивился, когда Оливия, услышавшая, что явился незнакомец, вошла в комнату и была представлена ему как мать Эллены ди Розальба.

Прежде чем Вивальди покинул монастырь, в положение семейных дел была внесена полная ясность с обеих сторон; Винченцио с восторгом узнал, что Эллена вовсе не дочь Скедони; а Оливия с величайшим облегчением услышала весть о том, что в будущем ей нечего более опасаться того, кто до сих пор был злейшим ее врагом. Об обстоятельствах смерти Скедони, а также о проявлениях его натуры, выказанных им на заседаниях инквизиционного трибунала, Вивальди постарался умолчать.