емлением сохранить свою честь, которое должно быть врожденным в душе каждой женщины и которое всюду на свете считается похвальным; и она тем более обязана поступить так, что не принесла мужу иного приданого, кроме своей чести; вот почему она от своего решения никогда не отступится. А затем, не без некоторого волнения, она добавила, что ее крайне удивляет, как старуха, будучи в том возрасте, когда следует останавливать молодых женщин, соблазнившихся на такие поступки, дает ей советы, которые ей настолько противны, что, если бы старуха когда-нибудь еще отважилась на такие слова, она заставила бы ее об этом пожалеть.
Старуха доложила школяру обо всем, что ей говорила Агата, и это его очень огорчило. Однако он не переставал любить Агату, утешая себя тем, что нет такого жестокого сердца, которого нельзя было бы в конце концов смягчить любовью, мольбами и слезами. И вот однажды во время беседы Консальво ему сказал, что он пылает к своей блуднице так же, как школяр — к его Агате, и что, имея под боком жену, никогда еще так не жалел об этом, как жалеет сейчас, потому что, не будь у него Агаты, он женился бы на бесстыжей Асельдже (так звали блудницу), ибо она ему дороже всего на свете, и добавил, что, если бы он не боялся меча правосудия, он убил бы свою жену. На эти слова школяр сказал ему, что жена, надоевшая мужу, поистине большая обуза и что достоин извинения тот, кто попытается от нее отделаться.
После того как Консальво раза два поговорил с ним об этом своем желании и убедился, что тот всецело ему сочувствует, он настолько осмелел, что в один прекрасный день сказал:
— Я знаю, что ты мне друг и наша дружба заставляет меня верить, что тебе не менее, чем мне самому, тяжело видеть меня в том состоянии, в каком я нахожусь из-за невозможности жениться на Асельдже. Однако я уверен, что могу у тебя, как у медика, получить лекарство от своего недуга, поэтому я хочу сказать тебе о том, что мне пришло на ум, а также и о том, в чем мне потребуются твои услуги. Я решил умертвить Агату при первой возможности, и вот уже несколько дней как я это обдумываю, и удерживает меня только невозможность найти способ убить ее так, чтобы меня не обвинили в ее смерти. Но зная, что ты медик, и предполагая, — что благодаря долгим годам, посвященным тобою врачебному искусству, ты знаешь много вещей, которые могли бы способствовать осуществлению моего желания, я прошу тебя оказать мне эту любезность, за что буду навеки твоим должником.
Школяр, едва услышав от Консальво эти слова, понял, что перед ним, если он пустит в ход свой ум, может открыться дорога к обладанию Агатой; однако, затаив свою мысль в душе, он сказал другу, что у него действительно нет недостатка в таинственных средствах, отравляющих людей совершенно незаметно, и никто никогда не догадается, что человек, их принявший, умер от яда. Но два соображения удерживают его от того, чтобы оказать ему эту услугу: первое, что врачи существуют на свете не для того, чтобы людей лишать жизни, а для того, чтобы ее сохранять, и второе, что он подвергал бы собственную свою жизнь слишком большой опасности, если бы решился на такое дело. Ведь может же приключиться — как это, вероятно, по воле божьей, в подобных случаях и приключается, — что непредвиденным образом преступление будет раскрыто и что не только Консальво, но и он сам будет приговорен к смерти. Что касается первого соображения, то, по его словам, он не хотел совершать проступка, противоречащего его профессии, что же касается второго, он не хотел рисковать жизнью ради такого дела.
Услыхав это, Консальво ему сказал, что законы дружбы не запрещают поступаться своей честью ради услуги другу и что поэтому он не должен отказываться пойти навстречу его желанию; равным образом и оба приведенные им соображения не должны его удерживать: ведь в наше время в такой же мере считают медиком того, кто убивает людей, как и того, кто их исцеляет, а так как об этой тайне никто, кроме них двоих, знать не будет, нет никакой опасности, что о ней кто-нибудь проведает; если же все-таки случится, что его обвинят в отравлении жены, то он ему обещает никогда не говорить, от кого был получен яд.
И школяр ответил ему, что раз таково его обещание, он предпочтет его дружбу законам медицины и что он согласен удовлетворить его просьбу. И, покинув повеселевшего Консальво, он отправился домой и составил из разных порошков, одному ему известных, смесь, обладавшую такой снотворной силой, что спящего можно было принять за мертвого. И на следующий день он принес порошок Консальво и сказал ему:
— Вы заставили меня, Консальво, делать то, чего я сам для себя никогда бы не сделал, но раз моя любовь к вам превозмогла во мне чувство справедливости и долга, я прошу вас сдержать ваше слово и никому никогда не открывать, что вы этот яд получили от меня.
Консальво так и обещал и спросил его, как пользоваться ядом. Школяр сказал ему, чтобы он с вечера незаметно подсыпал порошок в пищу и что, проглотив его вместе с едой, Агата примет смерть столь тихо и спокойно, что будет казаться спящей. Взяв порошок, Консальво вечером подсыпал его в пищу Агаты, а она, съев ее, почувствовала такую сонливость, что отправилась в свою комнату (так как она не спала вместе с Консальво, кроме тех случаев, когда он сам этого требовал, что случалось очень редко) и легла в постель. Не прошло и часу, как она уже спала, и так крепко, что казалась действительно мертвой, Консальво через некоторое время тоже отправился спать, но, пребывая в душевной тревоге, стал с величайшим нетерпением выжидать наступления дня в твердой уверенности, что найдет жену мертвой. Когда рассвело, он встал, вышел из дому и, вернувшись обратно час спустя, справился об Агате у ее служанки.
— Она еще не вставала, — отвечала та.
— Как она долго спит нынче утром! — сказал Консальво. — Обычно она поднимается до рассвета. Уже два часа как встало солнце, а она все еще спит? Пойди разбуди ее поскорее: я хочу, чтобы она мне дала кое-какие вещи, которые у нее под замком.
Служанка тотчас же выполнила приказание и, отправившись к хозяйке, раза два ее окликнула, а так как та не отвечала, она коснулась ее руками, слегка толкнула и сказала:
— Вставайте, госпожа! Вас господин зовет. Но Агата все не откликалась, и девушка взяла одну ее руку и сильно встряхнула: а та все молчала и не шевелилась; поэтому служанка пошла к Консальво и сказала ему:
— Не могу, сударь, ее добудиться, что бы я ни делала.
Обрадовавшись, Консальво отвечал:
— Иди и тряси ее, пока не проснется.
Служанка вернулась и сделала то, что он ей приказал, но все было напрасно. Тогда, снова к нему вернувшись, она сказала, что госпожа ее наверняка умерла, так как она нашла ее совсем холодной и бесчувственной.
— Как?! Умерла?! — воскликнул Консальво, произнеся это с притворным изумлением и испугом. И, отправившись к ее кровати, он стал ее звать, трясти, щипать, выворачивать ей пальцы рук и ног, и наконец, так как Агата ничего не чувствовала, он начал кричать, жаловаться, сокрушаться, ударять себя в грудь и проклинать свою судьбу, так рано лишившую его столь верной и любящей жены. Затем, раздев донага и перевернув ее и не обнаружив на ее теле никаких следов отравления, он решил показать, что выполняет все обязанности любящего супруга. Поэтому он позвал всех врачей, какие только были в Севилье. Они пришли и, применив все средства, которые, по их мнению, могли пробудить живого человека, и установив, что она все-таки остается неподвижной и бесчувственной, заключили, что ее настигла внезапная смерть, и, признав ее мертвой, удалились. Услыхав их решение, Консальво, хотя в душе своей и испытывал великую радость, тем не менее притворился, что безмерно огорчен, и, казалось, после смерти жены ему опостылела жизнь. И вот он приказал вызвать родителей жены и вместе с ними без конца горевал о случившемся, а затем устроил пышные и почетные похороны и с большой торжественностью похоронил Агату в склепе, которым владела семья Консальво за чертой города на кладбище братьев обсервантов[166].
Школяр же, который очень хорошо знал это место и имел за городом свой дом, весьма недалеко от этой церкви, в тот же вечер поспешил покинуть Севилью и ночью, выждав время и захватив потайной фонарь, направился к склепу. Был он молод и силен и взял с собой кое-какие орудия для подъема надгробной плиты, а поэтому без труда открыл гробницу и, войдя в нее, схватил в свои объятия Агату, которая, так как действие порошка кончалось, проснулась, едва только он ее поднял. И, увидав себя в одежде покойницы, среди истлевших лохмотьев и костей мертвецов, она воскликнула:
— Увы, несчастная, где я? Кто меня, бедную, сюда положил?
— Ваш неверный муж, — отвечал школяр, — который, отравив вас, чтобы жениться на Асельдже, вас здесь похоронил. А я, движимый состраданием к вашей беде, пришел сюда с нужными лекарствами, чтобы посмотреть, не смогу ли я вновь призвать вашу блаженную душу к исполнению привычных ей обязанностей, а если это мне не удастся, чтобы умереть здесь рядом с вашим телом и, соединившись с ним, остаться в этом склепе. Но так как в этом страшном для вас испытании небо было настолько ко мне благосклонно, что сила лекарств, приготовленных мною для вас, удержала вашу благородную душу в единении с вашим прекраснейшим телом, я хочу, жизнь моя, чтобы вы отныне поняли, какова была верность вашего негодного мужа, и какова моя верность, и кто из нас двоих достоин вашей любви.
Агата, очнувшаяся в склепе и закутанная в саван, поверила всему, что говорил ей школяр, и ей казалось, что нет человека более коварного и жестокого, чем ее муж. И, обратившись к школяру, она ему сказала:
— Ристи (ибо так его звали), я не могу отрицать, что нет существа коварней моего мужа, и не могу не признать, что нет существа добрее вас. И я должна сказать вам, что, видя себя среди мертвых и одетой, как мертвая, я только от вас узнала, что такое жизнь. Но, если мой муж нарушил свою верность, а я сохранила и буду хранить свою, и если вы хотите, чтобы я дорожила вашим состраданием и дружеской услугой, чтобы я дорожила собственной жизнью, которую вы мне вернули, я прошу вас, — уважайте мою честь и не умаляйте гнусным намерением (чего я никак не могу представить себе после такого великодушия) тот благородный поступок, который вы совершили и который, только если вы обуздаете свое вожделение и свою необузданную похоть, навеки останется самым добродетельным и самым достойным поступком, когда-либо совершенным благородным дворянином.