Итальянская новелла Возрождения — страница 22 из 28

Из «Новелл»

Часть перваяНовелла III

О том, как некая дама издевалась над молодым дворянином[90] и как он отплатил ей за все сполна


Совсем недавно в одном из городов Ломбардии жила некая благородная дама, жена очень богатого дворянина, и была она более озорного и капризного нрава, чем пристало особе ее положения. Ей доставляло великое удовольствие всех вышучивать, а нередко и всласть поиздеваться над своими кавалерами, чтобы потом в обществе прочих дам насмехаться то над одним, то над другим. Поэтому никто не решался ухаживать за нею и особенно не старался с ней сблизиться: все знали, что язык у нее очень длинный и она может наговорить на человека все что угодно, особливо ежели представится случай больно его уколоть. А так как поистине не пристало мужчинам состязаться с дамами и спорить с ними, ибо следует ублаготворять их и чтить, то большинство мужчин старалось вообще уклониться от всякого разговора с нею, тем более, что известно было, сколь не воздержана она на язык и сколь язвительна и не способна никого уважать. Была она, однако, необыкновенно хороша собою и в полной мере обладала всем тем, из чего слагается женская красота; в манерах ее было столько изящества, что каждым поступком своим, каждым шагом, каждым малейшим движением она, казалось, преумножала неизъяснимую прелесть свою, и во всей Ломбардии нельзя было сыскать ей равной.

Нашлись все же кавалеры, которые, не зная как следует нрава этой дамы, принимались увиваться за нею и даже в нее влюблялись; она же, насытившись вдосталь их нежными взглядами, начинала всячески потешаться над ними, дабы от них отделаться, и неосторожным влюбленным приходилось терпеть ее глумление. И хотя была она, как я вам уже сказал, особой неприятной, ей тем не менее доставляло удовольствие видеть, как люди любуются ею, и нередко, для того чтобы искуснее заманить мужчину в свои сети, она способна была притвориться и уверяла, что влюблена в того или в другого, но в конце концов в голову ей всходила дурь, и тут она делала вид, что и знать никого из них не знает.

Случилось, что один богатый и очень знатный юноша этого города, хоть он и был наслышан об издевках и насмешках этой дамы над многими людьми и знал о ее дурном нраве, неустанно взирая на совершенства ее и думая день ото дня больше, чем следовало, о ней и о ее красоте, которая глазам его представлялась поистине ангельской, так страстно влюбился в нее, что не мог уже больше помышлять ни о чем другом и понял, что потерял всякую власть над собой. И, перебирая в душе все, что имело отношение к предмету его новой любви и к тому дурному, что ему о ней доводилось слышать, он все думал и думал и становился то веселым, то мрачным в зависимости от того, тешился ли надеждой или впадал в отчаяние, и решил любыми путями добиться расположения этой дамы. И он принялся часто ходить и ездить по улице, на которой она жила, и видя ее у дверей, всякий раз очень любезно ей кланялся и непременно останавливался и заводил с нею разговор. Хоть ему и не хватало смелости открыться ей на словах, вздохи его и пламенные взгляды говорили о том, что творилось у него на душе. Дама же была хитра и коварна — влюбленность юноши развлекала ее и тешила; от этого она, может быть, преисполнялась еще более высокого мнения о своей особе. Время от времени лукаво поглядывая на него, она сумела постепенно дать ему понять, что и сама к нему неравнодушна.

У юноши этого была сестра, жившая неподалеку от этой дамы. И так как по некоторым причинам мне не пристало называть их настоящие имена и я даже не сказал вам, в каком городе все это было, назовем сестру этого юноши Барбарой, а самое даму Элеонорой. Барбара овдовела и растила маленького сына, вместе с которым ей досталось после смерти мужа большое наследство, что позволило ей стать полновластной хозяйкой в доме. И всякий раз, когда юноша — назовем его Помпейо — шел к сестре, он должен был проходить мимо дома Элеоноры. Помпейо почитал это за величайшее счастье, тем более что сестра его была дружна с известной нам Элеонорой и они часто виделись. И вот настал день, когда страсть Помпейо достигла такой силы, что он признался молодой женщине в своей любви, умоляя ее сжалиться над ним и взять его себе в услужение и сказав ей при этом много всего такого, что в подобных случаях говорят влюбленные. Даме же этой Помпейо нисколько не нравился, но она все же не сочла возможным издеваться над ним, ибо принадлежал он к одной из самых знатных фамилий в городе. И она стала уговаривать его устремить чувства свои на кого-нибудь другого и больше не говорить ей о них. Юношу, однако, речи эти нисколько не смутили, и всякий раз, когда к тому представлялся случай, он продолжал ходить за Элеонорой по пятам и снова твердил ей о своей любви. Но она становилась с каждым днем все более суровой, и неприступность ее доводила Помпейо до отчаяния.

Так вот обстояли дела, когда в один прекрасный день он случайно узнал, что муж Элеоноры отлучился, а было это примерно в конце июня. И он решил пойти и поговорить с ней и добиться того, чтобы она снизошла к его желаниям. Не долго думая, воодушевленный своей любовью, придававшей ему уверенность и смелость, он сел на мула и, взяв с собою несколько слуг, отправился к ней. Потом он отослал всех слуг вместе с мулом к сестре и, наказав им там его ждать, пробрался в дом один, а было это в три часа пополудни. Судьба благоприятствовала ему: Элеонора днем не спала; сидя в нижней комнате напротив двери, ведущей в залу, она вышивала шелками. Никого не встретив, юноша направился прямо в залу и, заглянув в дверь, увидел прелестницу раньше, чем та успела заметить его приближение, и устремился к ней. Подняв голову и увидев его, она перепугалась, ибо была одна и все в доме спали.

И прежде чем он успел открыть рот, она сказала:

— О горе мне, Помпейо! Кто же это провел вас сюда?

Он же низко поклонился ей и ответил, что, прослышав о том, что супруг ее уехал, решил прийти к ней, побыть с ней наедине и поговорить и что для этого он незаметно проник в дом, отправив всех слуг своих к сестре. Он собирался уже завести речь о снедавшей его любви, но она оборвала его, вскричав:

— О горе, горе! Какой опасности подвергаете вы и свою жизнь и мою! И какая угроза нависла теперь над моей честью! Ведь муж мой здесь, в городе, и вот-вот должен вернуться домой, после обеда он поехал по делам и сейчас, верно, успел уже управиться. О Помпейо, если вы хоть сколько-нибудь думаете обо мне, если вы любите меня, уйдите. Я вся дрожу. Мне кажется, будто он уже тут.

Не успела она произнести эти слова, как действительно с улицы послышался голос ее мужа, он что-то говорил, и так громко, что она сразу же узнала, что это был он. Узнал его голос и Помпейо. Элеонора вся трепетала от страха; испуганный и дрожавший Помпейо не знал, что делать. Муж Элеоноры находился у ворот; он еще не успел сойти с копя и с кем-то-разговаривал.

Вдруг Элеонора сообразила, как выйти из положения: в комнате стояла большая корзина; она вытряхнула оттуда все, а потом упрятала Помпейо на самое дно, а сверху укрыла одеждой и разным тряпьем так тщательно, что никто не мог бы ни о чем догадаться, и наказала ему лежать и не шевелиться, после чего она разбудила одну из своих служанок, спавшую в комнатке рядом. Муж спешился и вошел в переднюю. Элеонора приветливо и спокойно спросила:

— Кто там? Кто это?

Муж ответил ей, вошел в спальню и сел на кровать.

Дорогая моя, — сказал он, — я купил сейчас у одного моего обедневшего приятеля старинный палаш; такого клинка во всем городе не найти, да, пожалуй, другого такого палаша и за тысячу миль в округе не сыщешь. Мне хочется хорошенько его отшлифовать, заказать красивые бархатные ножны, а потом подарить его другу нашему, капитану Бруско, тот давно о таком мечтает.

Он велел принести палаш и, показав его жене, продолжал:

— Ну-ка скажи, видала ты когда-нибудь такое?

Смеясь и шутя, жена ответила:

— Что мне твои палаши, не женское это дело, не больно-то я во всем этом разбираюсь и не могу сказать, хорош он или плох, разве что увижу на нем украшения и позолоту, какие мне правятся. Не пойму я, для чего тебе нужно столько всякого оружия, ты всю кладовую им завалил, ни один ведь из всех этих палашей и ни одна из твоих турецких сабель не годится даже на то, чтобы сыр на три части разрезать. Лучше бы уж тратил деньги на что-нибудь более полезное.

— Как бы не так, — ответил муж, — стану я покупать всякие чепчики и безделки, какие ты покупаешь с утра до вечера и изо дня в день. Тебе ведь вечно нужны новые уборы, новые воротнички, покрывала с золотой бахромой да еще чтобы в карету были впряжены четыре неаполитанских или четыре фризских коня, а то тебе, видите ли, стыдно появиться на людях.

— Так, так, — ответила жена, — всегда-то ты возводишь хулу на женщин и каждый раз делаешь все наперекор. Все эти безделки нам кстати, из них складывается наша жизнь; ведь если мы одеваемся небрежно, не приукрашивая искусно нашу природную красоту, вы же сами потом подсмеиваетесь над нами и говорите, что мы неопрятны, что мы одеты грубо, как простые крестьянки и кухарки. Стоит же вам завидеть какую-нибудь хорошо одетую женщину, даже самую некрасивую, только бы лицо у нее было подкрашено, особливо ежели левантийскими румянами, — и вы рветесь к ней, как козлы к соли. Ты отлично знаешь, что я-то уж тебя раскусила. Ну а с оружием что? У тебя его столько, будто ты командуешь целой армией, а ведь я верно говорю, что всеми твоими палашами куска сыра не отрезать.

— Ладно, — сказал муж. — Провалиться мне на этом месте, пусть руки у меня отсохнут, если одним ударом этого палаша я коня надвое не разрублю, так он хорош, тонок, остер.

Жена в ответ только улыбнулась и, поднявшись, кинулась к тому месту, где был спрятан Помпейо, и, положив руку на одно из своих платьев алого бархата, которым тот бы укрыт, сказала:

— Хочу побиться с тобой об заклад, что и двумя ударами тебе не разрезать платьев, что вот сейчас у меня в руке, — рука же ее в это время лежала на ногах Помпейо.

Даме этой так захотелось нагнать на юношу страху, что она попросила мужа разрезать платья, в душе зная, что он этого не станет делать.

Вообразите, что должен был испытать Помпейо: услыхав слова Элеоноры, он весь помертвел и приготовился уже выдать себя, выскочив вон. Но он был один, оружия при нем никакого не было, он считал, что муж Элеоноры явился в сопровождении слуг, что у него все еще в руках палаш, и был этим приведен в великое смятение; ему уже начинало мерещиться, что голова его лежит на плахе и палач заносит над нею топор. Так вот, кидаясь от одной мысли к другой и в то же время убеждая себя, что на него навалили столько платьев, что вряд ли возможно перерезать их все одним махом, и ожидая, чем же завершатся наконец причуды Элеоноры, он весь покрылся холодным потом, словно коркою льда.

Итак, дама наша сказала мужу, что хочет побиться с ним об заклад, что ему ни в жизнь не разрубить палашом ее платья. На это супруг ответил:

— Женушка, не пойму что-то, какой будет прок и тебе и мне, если я твои наряды испорчу, по мне, так оба мы будем от этого только в убытке. Испытаем-ка лучше палаш на чем другом, и увидишь, что ни одна бритва не режет так, как он.

— Нет, непременно будем биться об заклад, — ответила Элеонора. — Если ты действительно одним махом разрежешь эти платья, я закажу тебе золотой парчовый камзол, а не разрежешь, так сошьешь мне на свои денежки белое атласное платье.

У Элеоноры были кое-какие собственные доходы, от тетки она получила в наследство состояние, и притом не малое; вот почему она могла биться об заклад с мужем. Он же, видя, что жена твердо решила испытать, насколько остер его хваленый палаш, и все попытки отговорить ее ни к чему не приводят, согласился, встал, занес руку и сказал:

— Ну, жена, по какому месту рубить?

Она же, как уже было сказано, держала руку на платьях своих прямо в ногах Помпейо. Теперь она передвинула ее выше, ему на бедра, и сказала:

— Руби здесь, если только у тебя хватит духу сделать это с честью.

— Ты говоришь это серьезно или только шутишь надо мной? — спросил муж. — Клянусь тебе спасением души, я за один миг исполню твое желание.

— Говорю это истинно и совершенно серьезно, — ответила она. — Только может ведь статься, что ты ударишь слегка, нет, лучше не сюда, вот здесь руби.

С этими словами она положила руку сначала на грудь спрятанного под платьями любовника, а потом ему на шею и сказала:

— Желтую ленту видишь, вот тут и руби, — и продолжала держать руку.

Муж готов был уже нанести удар и сказал:

— Ну а теперь отойди-ка в сторону; коли хочешь посмотреть, что можно сотворить этим палашом, то сейчас я ударю.

Помпейо лежал на платьях и платьями же был укрыт. Тогда она, смеясь, сказала мужу:

— Честное слово, не верю я, что ты способен погубить мои платья. Что ты, ведь пропадут они — так когда еще я новыми обзаведусь. Нет, нечего тебе на моих платьях силу испытывать.

С этими словами, за которыми последовали и многие другие, она выпроводила мужа из комнаты; он сел на коня и отправился погулять. Она же, поручив служанкам своим делать разные дела по дому, вернулась в комнату и освободила несчастного, который был ни жив ни мертв и много раз проклинал в душе и даму, и себя самого, и свою любовь. Освободив его, Элеонора улыбнулась и сказала:

— Ну, теперь ступайте на все четыре стороны и больше не докучайте, мне своей любовью. Знайте, что, посмей вы еще раз явиться ко мне в дом, я разделаюсь с вами точно так же, а может статься, еще и похуже.

Немного приободрившись, Помпейо ответил:

— Синьора, не приписывайте поступки мои ничему другому, кроме великой любви, которая меня на это подвигнула.

И так как она не стала слушать его излияния, он ушел, сгорая от любви, но вместе с тем преисполненный негодования. И когда он начал думать о том, как бы ему лучше насладиться своей любовью и отомстить коварной даме, ему пришла на ум необыкновенная мысль, и он стал только ждать подходящего случая, чтобы привести в исполнение свой план. Он продолжал по-прежнему ухаживать за своей дамой и всюду следовать за нею, она же при виде его не могла удержаться от смеха, вспоминая о том, как ловко над ним подшутила.

Вскоре случилось, что муж Элеоноры уехал из Ломбардии и отправился в Рим. Помпейо, зная, что он пробудет там несколько месяцев, в тот же день притворился больным и распространил по городу слух, что недуг его очень тяжек. И он на несколько дней заперся у себя в комнате, где при нем был известный врач, который готов был исполнить любое его желание. Он посвятил также в эти намерения сестру свою Барбару. Сестра его пригласила Элеонору на завтрак, и та охотно согласилась прийти, ибо была с ней в приятельских отношениях. Пока они завтракали вдвоем и толковали о недуге Помпейо, пришел слуга и сказал, обращаясь к мадонне Барбаре:

— Синьора, с братом вашим что-то неладное приключилось, у него отнялась речь.

— Что ты говоришь! — вскричала Барбара. — Вели сейчас же заложить лошадей.

И она предложила мадонне Элеоноре поехать с ней вместе проведать брата.

Они сели в карету и, закрыв дверцу, направились в дом Помпейо. Он лежал в постели, в комнате было очень темно. Обе дамы подошли к изголовью.

— Мужайся, брат, — сказала Барбара, — посмотри, мадонна Элеонора приехала проведать тебя.

Совсем слабым голосом Помпейо пробормотал какие-то слова, которых они не могли разобрать; выглядел он совсем плохо. Слуги, которым все было наказано наперед, удалились, оставив своего господина в обществе сестры и Элеоноры. Мадонна Барбара под каким-то предлогом сумела на время выйти из комнаты и запереть дверь на ключ. Как только хитроумный юноша убедился, что жестокая красавица в его власти, он вскочил с постели и, крепко обнимая ее, вскричал:

— Вы моя пленница!

Элеонора пыталась вырваться из его объятий, но ей это не удалось. Продолжая крепко сжимать ее, Помпейо закрыл окно. Понимая, что крика ее никто не услышит, Элеонора стала плакать и винить во всем мадонну Барбару, сетуя на ее предательство и вероломство. Юноша ласковыми словами утешал ее, как только мог, уговаривая ее успокоиться, ибо решил во что бы то ни стало насладиться ее любовью, дав себе слово не выпустить ее из рук, пока не осуществит своего намерения и не отомстит ей за жестокую и страшную шутку, которую она так бесстыдно с ним сыграла. Но только он намерен вести себя с ней иначе и не станет применять оружие.

Элеонора, однако, ни за что не хотела смириться, ибо это была женщина гордая, упрямая и сильная; к тому же ее обуревали негодование, досада и гнев: ведь еще не было такого случая, чтобы она подчинилась кому-то по доброй воле. И она плакала навзрыд и, видя, что попала во власть насильника и помощи ей ждать неоткуда, предалась отчаянию. Дав ей выплакаться вволю и излить все свои горькие жалобы, Помпейо крепко сжал ее в своих объятиях и стал неистово целовать в губы и грудь, а потом снова вспомнил старое и сказал:

— Синьора, вы знаете, сколь долго я был вашим покорным рабом, знаете, что на свете не было ничего такого, чего бы я не сделал из любви к вам. Вы много раз встречали меня приветливо и давали понять, что вам приятно мое внимание. Мне казалось, что больше уже не представится ни времени, ни случая выказать вам страстную мою любовь, из-за вас я лишился покоя и сна, потерял аппетит. — Поэтому, когда я услыхал, что муж ваш уехал, я решил добиться того утешения, которое, думалось мне, я у вас найду. И, весь дрожа и сгорая от желания, я направился к вам. Вы, должно быть, помните, как вы обошлись со мной и как бесстыдно надо мной потешались. Если же ненароком гордыня и высокомерие вытравили из памяти вашей тот ужас и страх, которые вы заставили меня испытать, то знайте, что я этого не забыл, что это всегда во мне и я помню, как вы, — хоть я того ничем не заслужил, — подвергли меня смертельной опасности. Вам не следовало вести себя со много подобным образом, ведь, зная, как я люблю вас, — а вы это преотлично знали, — вы могли, если вам была не по нраву моя любовь, расстаться со мной по-хорошему, и я бы сыскал себе другую. Ныне же я хочу отомстить вам такой местью, какая вам и не снилась. И, понимая, что по своей воле вы никогда не пришли бы ко мне в дом, я решил завлечь вас сюда обманом, а коль скоро вы здесь, то лучше добром отдайте мне то, что теперь, вы уже не в силах вырвать из моих рук.

Элеонора упорно сопротивлялась, но в конце концов ей ничего не оставалось, как раздеться и лечь с любовником в постель, где они много раз вступали в единоборство и где всякий раз он оказывался победителем. И Помпейо вкусил с нею наслаждение, которого так домогался. Натешившись любовной игрой, он открыл одну из дверей комнаты и провел свою пленницу в соседнюю роскошную залу, где стояла кровать, от которой не отказался бы даже самый знатный вельможа. На ней было четыре ватных тюфяка, покрытых простынями тончайшего полотна, вышитыми шелком и золотом. Покрывало было из алого атласа, расшитое золотом, украшенное бахромою алого с золотом шелка. В изголовье лежали четыре подушки тонкой работы. Роскошное ложе это укрывал со всех сторон парчовый полог, украшенный драгоценной отделкой. Стены были наместо шпалер с великим искусством обтянуты кармазинным бархатом, в середине стоял удобный, изящный, покрытый шелковой скатертью стол. Восемь очень красивых резных стульев были расставлены вокруг. Четыре кресла, обитые алым бархатом, и несколько картин кисти Леонардо да Винчи прекрасно дополняли диковинное убранство.

Меж тем мадонна Барбара пригласила человек двадцать пять молодых дворян из самых знатных семей города. Предупрежденный об этом, Помпейо успел заранее уложить свою любовницу в кровать и, покрыв ей лицо богатым покрывалом и окропив комнату кипрскими духами, мускусом и другими благовониями, окурив ее алоэ, отдернул полог, Элеоноре же приказал не шевелиться, что бы она ни услыхала. Вслед за тем, роскошно одетый, он вышел, и с распростертыми объятиями встретил собравшихся в доме молодых людей. Гости воззрились на него с превеликим удивлением, ибо были убеждены, что он тяжко болен. Он же, видя их изумленные лица, обратился к ним со следующими словами:

— Синьоры и друзья мои, понимаю, как вас должно удивлять, что тот, кто был так тяжко болен, стоит перед вами в добром здравии. Мне действительно было очень худо, и я думал, что мне уже не выжить. Но сегодня я принял чудесное снадобье, которое, как вы видите, меня исцелило. И так как я знал, что все вы были удручены моим недугом, мне захотелось порадовать вас своим видом. Я хочу также показать вам это чудодейственное лекарство, но вместе с тем хочу, чтобы вы пообещали мне не уходить отсюда, что бы ни предстало здесь вашим глазам.

С этими словами он провел их в залу. Всем им показалось, что они вступают в райскую обитель, — до того поразило их убранство залы и струившиеся там чудесные ароматы. Элеонора, которая слышала весь этот разговор и даже по голосу узнала кое-кого из родичей своих и знакомых, вся дрожала, ибо не ведала, что замыслил Помпейо. После того как все громко выразили свой восторг по поводу этой неслыханной роскоши и каждому захотелось увидеть, кто же лежит под пологом, Помпейо сказал:

— На сем ложе, синьоры, вы найдете драгоценное и чудесное снадобье, которое сегодня меня исцелило и которое я собираюсь показать вам, только не все сразу, а постепенно.

Сказав это и предупредив, что лица открывать не следует, он с помощью одного из слуг осторожно снял покрывало: на лежавшую под ним женщину была накинута только тончайшая простыня, под которой угадывались все очертания ее нежного и хрупкого тела. Приподняв затем край простыни, Помпейо обнажил две изящные белоснежные ножки с продолговатыми и тонкими пальчиками, казалось, вырезанными из чистейшей слоновой кости, и походившими на жемчужины ногтями. Вслед за тем он обнажил почти целиком и бедра. Женщина лежала простертая перед ними, и при виде нежных линий ее тела во всех взиравших на нее мужчинах пробудилось вожделение. Помпейо спросил их, как им нравится это лекарство. Они похвалили его и все воспылали желанием испробовать его на себе. Тогда, прикрыв кончиком простыни то, — что находится между бедер, он обнажил живот и грудь, на которые собравшиеся взирали с восторгом, ибо при том, что женщина была замечательно сложена, груди ее были поистине необычайной красоты. И все с неизъяснимым наслаждением взирали на этот упругий белоснежный торс с двумя круглыми крепкими чашами грудей, которые можно было бы принять за алебастровые, если бы они не вздымались и не трепетали, чем вызывали еще большее восхищение. Все ждали, что сейчас увидят ее ангельской красоты лицо, но Помпейо за один миг укрыл снова ее обнаженное тело и, уведя гостей, усадил их за стол, где мадонна Барбара приготовила для них угощение: свежие плоды, засахаренный миндаль и самые лучшие вина. И они стали угощаться и пить вино и вести разные речи, причем каждый говорил о том, что ему было всего интереснее. В то время как они угощались, мадонна Барбара, войдя туда, где мадонна Элеонора лежала еще в постели, сказала:

— Ну как, мадонна, брат мой отплатил вам той же монетой, не правда ли?

Заливаясь слезами, Элеонора стала просить ее отдать ей платье и сетовала на то, что та ее предала. Пришел Помпейо, поклонился и сказал:

— Синьора, мы с вами квиты. Но если рассудить по правде, то виноваты все-таки вы.

И он много всего сказал ей такого, что ее успокоило. А так как она уже изведала вкус объятий любовника и нашла, что они сладостнее, чем ласки мужа, то она смирила свой гнев и устроила так, что они долго еще наслаждались своей любовью. С тех пор она никого больше не высмеивала и стала со всеми приветливой и любезной. Вот почему, дорогие дамы, всем надо помнить, что не следует потешаться над другими, если вы не хотите, чтобы люди потешались над вами, а кроме того, и отплатили бы вам за все худое вдвойне.

Часть перваяНовелла LVIII

Фра Филиппо Липпи, флорентийский живописец[91], захвачен в плен маврами и обращен в рабство, но благодаря своему искусству освобожден и окружен почестями


Всегда, во все века и у всех народов пользовались величайшим почетом талантливые и искусные люди, снискавшие себе славу как в знании языков, так и в изучении философии, равно как и во всех других искусствах. Их уважали, любили, ценили, щедро награждали и величайшие властители и разумно устроенные республики, что нам известно из воспоминаний о них и чему мы каждодневно являемся свидетелями. Это столь ясно, что не требует никаких доказательств.

Однажды в Милане во времена Лодовико Сфорца Висконти, герцога Миланского, несколько знатных людей сошлись в трапезной доминиканского монастыря Санта Мария делле Грацие и созерцали знаменитую и чудесную «Тайную вечерю», изображавшую Христа с учениками его, которую в ту пору писал славный флорентийский художник Леонардо да Винчи, любивший, чтобы каждый, кто видел его картины, свободно высказывал о них свое суждение. Имел он обыкновение — и я столько раз сам видел это — приходить рано утром и взбираться на мостки, ибо картина находилась довольно высоко над уровнем пола. Там вот, по обыкновению, повторяю, работал он от зари до зари, не выпуская кисти из руки, забывая о еде и питье. Бывало и так, что по нескольку дней сряду он не дотрагивался до картины, а только все приглядывался к ней и размышлял над нарисованными фигурами. Не раз приходилось мне видеть, как, побуждаемый внезапной фантазией, в самый полдень, когда солнце стоит в зените, он выходил из Старого замка, где лепил из глины изумительную конную статую, и шел прямо в монастырь Санта Мария делле Грацие, где, взобравшись на мостки, двумя-тремя мазками поправлял фигуры и уходил.

В те дни в монастыре Санта Мария делле Грацие пребывал старый кардинал Гуркенский, который зашел в трапезную полюбоваться картиной как раз в тот момент, когда там собрались упомянутые дворяне. Леонардо, увидя входившего кардинала, сошел вниз ему навстречу, чтобы выразить ему свое почтение. Кардинал приветливо встретил его и осыпал всяческими похвалами. Они затеяли беседу на разные темы и, между прочим, стали говорить о совершенстве и преимуществах живописи, причем некоторые выразили желание посмотреть на старинные картины, столь прославленные замечательными писателями, для того чтобы решить, может ли живопись наших дней сравниться с древней. Кардинал поинтересовался, какое содержание получает художник от герцога. Леонардо отвечал, что обычное его содержание — две тысячи дукатов в год, не считая всяких подарков и наград, которыми щедро одаривает его герцог. Кардиналу показалось, что это очень много, и он удалился из трапезной в свои покои. Тогда Леонардо, желая показать присутствующим, в каком почете и уважении были всегда искусные и выдающиеся художники, рассказал очень занимательную историю. Я был при этом и хорошо ее запомнил, навсегда сохранив в своей памяти, и вот когда я затеял писать эти новеллы, записал и ее. Сейчас, когда я приступил к отбору новелл, она попалась мне в руки, и мне захотелось, чтобы она увидела свет в сопровождении вашего достойного имени. Я дарю ее вам и посвящаю в знак моего почтения к вам за ваши всегдашние милости ко мне. Будьте здоровы.


Монсеньор кардинал был весьма удивлен той щедростью, которую проявляет в отношении меня наш высокочтимый и милостивый синьор герцог Лодовико; но, по правде говоря, я удивлен больше его — я удивляюсь его невежеству, показывающему, как слабо начитан он в хороших авторах. Не буду касаться почестей, которые всегда оказывались людям, прославившим себя в различных науках и искусствах. Я скажу лишь о том уважении и почете, которыми окружали живописцев. Не бойтесь, что надолго задержу вас перечислением всех знаменитых художников, которые процветали в добрые старые времена. Если бы я захотел это сделать, нам не хватило бы и целого дня. Что касается древних, с нас будет довольно одного примера с Александром Великим и славным живописцем Апеллесом[92], а из современных сошлюсь лишь на одного флорентийского мастера.

Однако перейдем к рассказу. Так вот, скажу я вам, что Апеллес пользовался большим почетом у Александра Великого и был настолько близок к нему, что Александр не раз заходил в мастерскую художника посмотреть, как он работает. Однажды, когда Александр в его присутствии заспорил с кем-то и начал говорить несуразные вещи, Апеллес очень мягко перебил его и сказал:

— Александр, помолчи немного и не неси околесицы! Ты рассмешишь моих учеников, которые растирают краски.

Теперь вы можете судить, сколь велик был авторитет Апеллеса в глазах Александра, особенно если вы вспомните, каким раздражительным, высокомерным и превыше всякой меры вспыльчивым был он. Я не говорю уже о том, что Александр издал публичный указ, по которому лишь Апеллес имел право писать с него портреты.

Однажды Александру захотелось, чтобы Апеллес нарисовал Кампаспу, его прекрасную наложницу, совсем обнаженной. Апеллес, увидя нагое, совершеннейшей формы тело юной женщины, страстно в нее влюбился, и когда Александр узнал об этом, то под видом дара отослал ее Апеллесу. Александр был человек большой души, но в этом случае он превзошел самого себя и был не менее велик, чем тогда, когда одерживал важную победу на поле боя. Он победил самого себя: он не только подарил Апеллесу тело своей возлюбленной Кампаспы, но пожертвовал и своей любовью, совершенно забыв о том, что она из подруги такого царя станет подругой простого мастера.

Обратимся же теперь к нашим дням и поговорим о некоем флорентийском художнике и о морском пирате. Жил во Флоренции Томмазо Липпи, у которого был сын по имени Филиппо. Когда отец умер, мальчику было восемь лет, и бедная мать, оставшись без всяких средств к жизни, отдала его в монастырь кармелитов. Маленький монах, вместо того чтобы обучаться грамоте, целыми днями портил бумагу и стены, набрасывая рисунки; увидя это и узнав о пристрастии монашка, настоятель дал ему возможность заниматься живописью. В монастыре была часовня[93], заново расписанная одним знаменитым художником. Она очень нравилась Филиппо Липпи (так звали в обители нового монаха), и он целые дни проводил там, работая вместе с другими учениками, и настолько превзошел остальных в ловкости и мастерстве, что у всех, кто его знал, составилось твердое убеждение, что в зрелом возрасте он будет величайшим живописцем. Но фра Филиппо уже в ранние годы, не то что в зрелые, так превосходно владел кистью, что создал много удивительных творений во Флоренции и в других местах, где их теперь можно видеть. Слыша постоянные похвалы и пресытившись монастырской жизнью, он сбросил с себя монашескую одежду, хотя и был произведен в дьяконы. Много прекрасных картин написал он для Козимо Медичи Великолепного[94], который его всегда очень любил.

Но художник был выше всякой меры сластолюбив и большой охотник до женщин. Если он встречал женщину, которая ему нравилась, он не останавливался ни перед чем, чтобы овладеть ею. Когда на него находила такая блажь, он или совсем не рисовал, или очень мало. Однажды фра Филиппо писал картину для Козимо Медичи, которую тот собирался преподнести папе Евгению Венецианскому[95]. Великолепный заметил, что художник частенько бросает работу и пропадает у женщин, и он велел привести его домой и запереть в большой комнате, чтобы он попусту не терял времени. Но тот с трудом просидел три дня, а ночью взял ножницы и нарезал из простыни полосы и таким образом вылез из окна, проведя несколько дней в свое удовольствие.

Как-то раз Козимо Великолепный, навещавший его каждый день, не найдя его дома, страшно рассердился и послал его разыскивать, а потом разрешил ему работать как ему вздумается, и тот с рвением исполнял его заказы; Козимо говаривал, что фра Филиппо и ему подобные — редкостные и высокие таланты, вдохновленные свыше, а не вьючные ослы.

Однако вернемся к тому, что заставило нас завести о нем разговор и показать, что талант уважается даже варварами. Как-то Филиппо был в Марке Анконской и отправился со своими друзьями прокатиться на лодке по морю. Внезапно появились галеры Абдула Маумена, великого берберийского корсара того времени, и наш добрый фра Филиппо вместе со своими друзьями был захвачен в плен, закован в цепи и отвезен в Берберию, где в тяжелом положении находились они года полтора и Филиппо пришлось держать в руке вместо кисти весло[96]. Но как-то раз, когда из-за непогоды нельзя было выйти в море, его заставили рыть и разрыхлять землю в саду. Нередко приходилось ему видеть там Абдула Маумена, своего господина, и вот однажды пришла ему фантазия нарисовать его на стене в мавританской одежде, и это ему удалось так хорошо, что тот вышел совсем как живой.

Всем маврам это показалось каким-то чудом, потому что в этих краях не принято ни рисовать, ни писать красками[97]. Тогда корсар велел освободить художника и стал обращаться с ним как с другом и из почтения к нему поступил так же с другими пленниками. Много еще написал красками прекраснейших картин фра Филиппо для своего господина, который из уважения к его таланту одарил его всякими вещами, в том числе и серебряными вазами и вместе с его земляками приказал доставить их целыми и невредимыми в Неаполь.

Поистине столь велика сила искусства, что даже варвар, наш исконный враг, осыпал наградами тех, кого мог навсегда оставить у себя как рабов. Не меньшей любовью пользовался талант фра Филиппо и на родине. Ему представился случай сойтись с прекрасной молодой флорентийкой по имени Лукреция, дочерью Франческо Бути, от которой у него родился сын, тоже названный Филиппо[98] (впоследствии он стал знаменитым живописцем). Папа Евгений видел много славных творений фра Филиппо и так его любил, ценил и баловал, что даже хотел снять с него сан дьякона, чтобы дать ему возможность жениться на Лукреции. Но фра Филиппо не захотел связать себя узами брака, слишком любя свободу.

Часть третьяНовелла XLIII

Дон Ансельмо и дон Баттиста, предполагавшие, что проведут ночь с женщиной, посрамлены перед всем честным народом на площади в городе Комо


Разумеется, синьоры мои, не дело это, что священники с такой великой охотой совершают крестовые походы на жен своих прихожан. А то ведь можно подумать, что пастырь тем праведнее, чем больше своих духовных сынов он увенчает рогами. Вот почему священники, которых прежде все так уважали, по нынешним временам совсем не в почете. Удивляться этому, правда, нечего, среди них немало таких, кому больше пристало по дубравам свиней пасти, чем к святым дарам прикасаться. Они едва умеют читать, еще того хуже поют, а из того, что читают, ничего или мало что разумеют. Зато коли уж привяжутся к бабе, так почти не бывает, чтобы отступились, пока похоти своей не ублажат. Иные же обманывают их с безмерным лицемерием и под личиною праведности обводят вокруг пальца.

А что уж говорить о тех, которые, едва успев отслужить мессу, спешат в кабак, где обжираются и напиваются в стельку и с утра допоздна, как отпетые мошенники, знай себе играют в карты и кости!

Однако я, как видно, немного сбился и вместо того, чтобы занять вас рассказом, ударился в проповедь. Пусть уж их наставляют на путь истинный их духовные отцы, а я лучше начну с того, что не особенно давно в нашем городе Комо должны были хоронить одного из самых знатных людей, графа Элеутеро Русконе, и все священники, а равно и монахи были приглашены на эту торжественную церемонию. Когда же пришло время выносить покойника, то недосчитались весьма уважаемых священников, настоятелей приходских церквей. А поелику в народе их почитали праведниками, то за ними послали и в церковь и домой, только нигде не могли их сыскать. Тогда пошли всякие толки и стали думать, что, не ровен час, их убили и ограбили. После того как наших священников долгонько проискали и убедились, что их нигде нет, приступили к погребению, и было оно очень торжественным и пышным. По окончании его надлежало огласить правительственные грамоты, и поэтому весь народ собрался на городской площади. Там-то и появились вдруг святые отцы, но в каком виде! Послушайте только!

На полпути между теми двумя церквами, где служили эти священники, жил красильщик по имени Абондио из Порлеццы, большой шутник, женат он был на некоей Аньезе из Лугано, женщине молодой, красивой и добродетельной, имевшей обыкновение каждый день ходить в церковь, где служил дон Ансельмо, один из упомянутых нами священников. Тот же, видя ее каждый день во время мессы и прельстившись ее красотой, воспламенился к ней такой страстью, что, едва успев завести с ней знакомство, стал добиваться от нее самого драгоценного дара. Женщина эта, безмерно возмущенная его домогательствами, ответила, что его дело служить мессу, и стала посещать другую церковь, где настоятелем был его собрат по имени дон Баттиста. Стоило второму священнику увидеть жену Абондио, как им тоже овладело желание сойтись с ней поближе. И вскоре после того, как он завел с нею знакомство, он возьми да и попроси у нее милостыни святой Нефиссы. Бедная женщина увидела, что попала из огня да в полымя, и решила: единственное, что ей теперь остается, это ходить в приютскую церковь, хотя это было ей и неудобно и далеко от дома. Муж, заметив, что она изменила своей привычке, спросил ее, что бы это значило. Чтобы не дать ему повода в чем-либо ее заподозрить, жена во всех подробностях рассказала ему о том, что с ней приключилось. Муж рассердился и сказал:

— Так неужели из-за этих распутников ты теперь будешь терпеть неудобства? Совсем мне это не нравится: до приюта ходить очень далеко и в те дни, когда я начну покраску, тебе не успеть. Вот что, давай-ка как следует их проучим, чтобы они за все получили сполна да и чтоб другим собратьям их неповадно было на чужих жен зариться. Погоди, я им такое устрою, что вся любовь у них из головы вылетит. Сходи-ка ты завтра в церковь к дону Ансельмо и, коли он что тебе скажет, сделай вид, что смущена, и немножко поломайся, а потом смирись, скажи, что согласна, и вели ему приходить в такой-то день в два часа ночи, скажи, что меня в Комо не будет. А на другой день сходи в церковь дона Баттисты и тому слово в слово все повтори и назначь ему прийти в тот же день в пять часов утра.

Покорная жена в точности исполнила все, как ей велел муж, и дело приняло именно такой оборот, какой они предполагали, ибо едва только священники увидели эту женщину, как снова начали приставать к ней. Она же прикинулась польщенной и дала им понять, что они могут просить у нее все, чего им захочется. Когда же они высказали ей свои желания, она велела им прийти в тот день и тот час, какие назначил муж. Дон Ансельмо явился в два часа ночи, и Аньезе заперла его в каморке, где стояла кровать, сказав, чтобы он ложился. Священник тут же разделся и лег. Потом Аньезе снова пришла и почти в полной темноте, подойдя к кровати, сказала:

— Мессер, не огорчайтесь, если вам малость подождать придется, надо тут кое-какие распоряжения по мастерской сделать, потом я приду к вам.

В эту минуту муж постучал в дверь и окликнул:

— Аньезе, ты тут? Открой.

— О горе мне! — прошептала она. — Вернулся муж, погибла я! Скорее, мессер, залезайте вот в эту бочку, а уж об остальном я позабочусь.

И, подняв священника с постели, ответила:

— Иду, муженек!

Впихнув святого отца в бочку, она закрыла ее; потом взяла его одежду, заперла в шкаф, открыла мужу дверь и спросила!

— Чего это ты так рано заявился?

Абондио вошел с фонарем и сказал, что на озере буря, что никак нельзя было переправиться и теперь он хочет отдать кое-какие распоряжения касательно окраски материи в зеленый цвет. Сказав это, он перевернул бочку так, что святой отец не мог теперь вылезти оттуда без посторонней помощи. В бочке была зеленая краска в порошке. Чтобы еще больше нагнать страху, Абондио сказал:

— Поди-ка, жена, да вели вскипятить котел воды, хочу краску развести, завтра понадобится.

— К чему это? — удивилась жена. — Все уже прибрано. Забыл ты, что ли, что завтра графа Элеутеро Русконе хоронят и никто до обеда работать не будет? Работники все давно разошлись. Идем-ка лучше спать, а завтра с зеленой краской все устроится.

Можете себе представить, что за это время пережил дон Ансельмо, — верно, от всей его любви и духу не осталось. Муж ушел, а жена стала успокаивать святого отца, заверяя, что непременно вызволит его из бочки. Священник же до такой степени весь пропитался зеленой краской, что порошок разъел ему все тело и, чем больше он чесался, тем больнее ему становилось, да и вид у несчастного был весьма неприглядный: он ведь был в чем мать родила, а стоял январь.

Как только пробило пять, явился его собрат, мессер дон Баттиста. Аньезе провела его в другое помещение и тоже велела раздеться, сказав, что должна сходить наверх, в мастерскую, чтобы отпустить людей. На самом деле там был сам Абондио и один из работников, они-то нарочно и подняли шум. Как и следовало ожидать, дон Баттиста покорно разделся и лег в постель. Тогда Абондио потихоньку вышел вез дома и начал колотить в дверь и кричать жене, чтобы она ему отворила. Та спустилась вниз, вошла в комнату и спровадила дона Баттисту, совсем голого, в другую бочку, где был порошок синьки, что добавляют в краску для черноты. Несчастный залез туда и весь дрожал, он услыхал голос мужа Аньезе и ума не мог приложить, что ему делать.

Войдя в дом и зная уже, что вторая крыса тоже попала в ловушку, дон Абондио велел открыть комнату, где за это время дон Баттиста весь успел вывозиться в синьке, и сказал:

— Жена, поди-ка вскипяти воду и принеси сюда краску развести.

Та ответила так же, как перед этим, когда дело касалось дона Ансельмо. Муж не стал с ней спорить и сказал:

— Раз уж завтра похороны графа Элеутеро Русконе, такого благородного человека и такого верного заступника народа нашего, не хочу я, чтобы в красильне у меня работали.

И, подойдя к бочке, в которой сидел дон Баттиста, он перевернул ее так, что тому уже было из нее не вылезти. И так святые отцы почти всю ночь могли каяться в содеянных грехах, то надеясь, что Аньезе придет и освободит их, то предаваясь отчаянию, как в подобных случаях всегда и бывает. Порошок синьки, как и зеленый, был довольно едким, причем особенно чувствительным для глаз, и дон Баттиста так натер себе глаза, что они стали красными, как вареные раки.

Рано утром во всех церквах начали звонить по случаю похорон. Графа Элеутеро Русконе похоронили, и, когда, как я уже сказал, весь народ собрался на площади, Абондио решил раз и навсегда проучить обоих священников, чтобы им больше неповадно было приставать к чужим женам. И вот к этому времени с помощью слуг он выкатил обе бочки, в которых сидели святые отцы, на площадь, а так как дорогой их все время подбрасывало, то оба они основательно вывалялись в краске, один в синей, другой в зеленой, так что стал похож на ящерицу.

Абондио нес на спине топор, и вид у него был такой, будто он собрался в лес по дрова. А так как это был человек веселый и большой любитель пошутить, то его сразу же окружил народ. А он принялся рубить обручи на бочках, крича:

— Эй, поберегись, сейчас из моих бочек змеи выползут!

Стоило ему разрубить обручи, как клепки бочек вывалились и злополучные священники, все в краске, словно черти, выскочили оттуда, не зная, куда им деться, — они ведь ничего почти не видели, — и кинулись в разные стороны. Собравшаяся толпа не узнала их, народ стал вопить.

— Держи их, держи! Бей, бей!

Гончая градоправителя, бывшая в это время на площади, кинулась в погоню за доном Ансельмо и укусила его за ногу, а когда он стал кричать благим матом, взывая о помощи, повалила его на землю и отгрызла все снаряжение, болтавшееся у него между ног, вместе с бубенцами. От боли несчастный лишился чувств.

Несколько человек подбежали к нему и, видя, как его изуродовала собака, прониклись к нему жалостью и стали его поднимать. Они привели его в чувство, и тогда он сказал им, кто он такой, и попросил, чтобы ради всего святого его увели с площади. Дона Баттисту, сослепу не знавшего, куда ему идти, сразу задержали и стали спрашивать, кто он такой. Назвав себя, он принялся умолять схвативших его людей увести его куда-нибудь подальше. Абондио, видя, что план его удался и бесчестные священники публично посрамлены, попросил всех замолчать. И, встав на случившуюся там скамью, рассказал жителям города Комо всю эту историю, и люди воочию убедились, что под личиной праведников скрывались два лицемера.

Дона Ансельмо отнесли домой; прошло немало дней, прежде чем он выздоровел; и вот единственное, что он выиграл от этой истории: он мог теперь встречаться с женщинами и не бояться, что сделает их брюхатыми. Дон Баттиста также был с большим позором водворен в дом, и епископ города Комо сурово его наказал: он заставил его уплатить красильщику Абондио за его бочки и краску и на много дней заключил его в темницу. Дону же Ансельмо, которого собака начисто оскопила, пришлось тоже посидеть еще некоторое время в тюрьме. Обоих отрешили от должности и ни тому, ни другому больше не разрешили служить мессу в приходских церквах.

Часть третьяНовелла LXV

В то время как хоронят одну старушку, обезьяна одевается в точности так, как старушка эта была одета во время болезни, и обращает в бегство всех домочадцев


Во времена, когда злосчастный герцог Лодовико Сфорца правил Миланом[99], как мне рассказывал мой отец, возглавлявший охрану миланского замка, в замке этом жила очень большая обезьяна. Это была презабавная тварь, которая всех смешила и никому не делала ничего худого. Поэтому ее никогда не привязывали, а держали на свободе и позволяли разгуливать по всему замку, да и не только по замку, — она выходила также и за его пределы и очень часто бывала в домах кварталов Майне, Кузано и Сан Джованни Суль Муро. Всем окрестным жителям нравилось гладить обезьяну и угощать плодами и другой едой, как из уважения к герцогу, так и потому, что от уморительных проделок ее все покатывались со смеху, а кусать она никогда никого не кусала.

Чаще всего обезьяна заходила в дом старушки, жившей в одном из кварталов Сан Джованни Суль Муро, матери двух сыновей, из которых старший был женат; старушка всегда с удовольствием смотрела, как обезьяна расхаживает по дому, постоянно чем-нибудь ее угощала, веселилась, глядя на ее проделки, и часто возилась и играла с нею, как с комнатной собачкой. Оба сына ее радовались, видя, как от забав этих оживляется их старенькая и уже совсем дряхлая мать, ибо были они оба почтительными и благонравными. Если бы обезьяна эта принадлежала кому-нибудь другому, а не синьору герцогу, то они уж наверное бы ее купили для того, чтобы старушка могла всегда с ней забавляться. И они наказали всем домочадцам, чтобы никто не смел ни бить, ни мучить милую обезьяну, а чтобы, напротив, все ласкали ее и ублажали. Вот почему обезьяна заходила к старушке чаще, чем к ее соседям, — с ней ведь лучше там обходились и более щедро угощали. Однако каждый вечер она неизменно возвращалась в замок, где у нее был свой угол, к которому она уже привыкла.

Случилось так, что, совсем ослабев от преклонных лет и от одолевавшего ее недуга, старушка перестала вставать с постели. Сыновья заботливо за ней ухаживали, и у нее не было недостатка ни в лекарях, ни в лекарствах. Обезьяна, верная своим привычкам, по-прежнему наведывалась в дом, и ей разрешалось заходить в комнату больной. Старушка всегда радовалась ее приходу и всякий раз угощала ее засахаренным миндалем. Вы, разумеется, знаете, что эти твари очень лакомы до всякого рода сластей, особливо же любят миндаль. Поэтому обезьяна наша почти постоянно торчала у постели старушки и поедала миндаля куда больше, нежели сама больная.

Однако недуг все тягчал, годы тоже брали свое, и в конце концов, исповедавшись, получив отпущение грехов и причастившись, старушка наша отошла в лучший мир. Ей начали готовить пышные похороны, как то было в обычае у миланцев, а тем временем женщины обмыли покойницу, натянули ей на голову чепец, подвязали челюсть, а потом одели. Обезьяна не отходила от нее ни на шаг и все это видела. Потом тело положили в гроб, вскоре пришли священники и, как подобает, отслужили панихиду, после чего гроб перенесли в находившуюся неподалеку приходскую церковь.

Оставшись одна, обезьяна принялась опустошать расставленные на столе коробки и банки со сластями. Когда она вдосталь наелась, ей взбрела в голову странная мысль, какие часто приходят обезьянам — животным, падким во всем подражать людям. Я уже говорил, что она, видела, как покойнице подвязывали челюсть и как на голову натягивали чепец, перед тем как положить ее в гроб.

Обезьяна отыскала старый чепец, подобрала оставшиеся на постели тряпки, которыми женщины обтирали старуху, и вырядилась в точности так, как те обрядили покойницу. При этом у нее был такой вид, будто она по меньшей мере лет сто только этим и занималась. Потом она забралась в постель и так искусно накрылась одеялом, что ни у кого не могло вызвать сомнений, что в кровати лежит старая женщина.

Пришли служанки, чтобы убрать комнату и все привести в порядок. Но едва только они увидели лежавшее в кровати тело, как сразу же вообразили, что это их покойная госпожа. Смятенные, перепуганные насмерть, они подняли страшный крик, побежали вниз и стали наперебой рассказывать, что покойница, которую унесли в церковь, вернулась и сейчас лежит в кровати. Вскоре из церкви явились оба сына старухи, а с ними кое-кто из родственников. Все поднялись по лестнице и вошли в комнату. И хотя им не приходилось ничего опасаться — их ведь было несколько человек, — волосы у всех на голове встали дыбом, и в ту же минуту, ошеломленные и охваченные ужасом, они убежали вниз. А потом, когда немного пришли в себя, послали за приходским священником, рассказав ему о том, что случилось.

Священник, человек весьма достойный и благочестивый, велел причетнику принести распятие и святую воду, а сам, как был, в полном облачении, явился в дом и стал читать псалмы и различные молитвы. Он старался успокоить сыновей умершей, говоря, что им нечего бояться, ведь мать их он знает уже давно и она, вне всякого сомнения, женщина праведная. Он сказал им также, что если они что и видели в комнате, то либо им это померещилось, как то нередко бывает, либо, не ровен час, это могли быть козни дьявола. Только пусть они не тревожатся: он освятит весь дом, господь услышит его заклинания и молитвы и злые духи изыдут. И священник принялся молиться и окропил все вокруг святой водою. Вместе с причетником они поднялись наверх, но больше никто не захотел, вернее просто не посмел, пойти вместе с ними. Войдя в комнату и увидав там обезьяну, степенно водворившуюся на постели, священник также принял ее за покойницу, восставшую из гроба, и его начал разбирать страх. Однако он пересилил его, приободрился, подошел совсем близко к постели и, держа в руке кропило, произнес: «Asperges me, Domine!»[100] — и окропил обезьяну святой водой. Та же, видя, что священник размахивает кропилом, и решив, что он собирается ударить ее, начала скрежетать и щелкать зубами. Услышав это и уверившись, что это поистине нечистая сила, святой отец до смерти перепугался, уронил кропило и бросился бежать со всех ног. Причетник же еще того раньше кинул распятие, разлил святую воду и с такой поспешностью метнулся вниз по лестнице, что упал и покатился вниз головой. За ним последовал и священник, причем умудрился угодить ему прямо на спину, и оба они поползли вниз, будто угри из озера Гарда, которое в древности называлось Бенако, когда они, как говорят крестьяне, «слюбляются». Священник успел только воскликнуть: «Jesus, Jesus! Domine, adjuva me!»[101]

На шум прибежали оба сына покойной, а вслед за ними все домочадцы и обнаружили, что священник и причетник свалились вниз и расшиблись так, что уже не могут больше стоять на ногах. Братья спросили их, что это значит и что с ними такое приключилось. Лица у обоих были бледные, как у выходцев с того света, а глаза растерянно блуждали. Священник долго не мог вымолвить ни слова. У причетника тоже был испуганный вид, а лицо его было расшиблено в нескольких местах. В конце концов священник глубоко вздохнул и сказал, весь дрожа:

— О дети мои, знайте, мне только что явился дьявол в образе вашей матушки!

Обезьяна, успевшая к этому времени вылезти из постели и сунуть нос во все коробки со сластями, вприпрыжку сбежала вниз по лестнице как раз в ту минуту, когда к священнику вернулся дар речи. На голове у нее был чепец, лицо обвязано бинтами и вокруг всего тела намотаны куски материи. Спустившись, она одним прыжком очутилась в середине комнаты, и все, кто там был, едва не разбежались от страха, ибо видом своим она действительно очень напоминала покойную хозяйку дома.

В конце концов один из братьев все же понял, кто это, и тогда страх, охвативший присутствующих, сменился смехом, причем все выглядело еще смешнее, оттого что виновница переполоха, как была, во всем этом странном облачении, с невероятными ужимками принялась скакать по комнате и отплясывать нечто вроде мавританского танца. Не удовольствовавшись тем, что так позабавилась над людьми, которых перед этим до смерти напугала, она, продолжая свои мавританские пляски, ускользнула от тех, кто хотел ее схватить, убежала из дома и в том же ни с чем не сообразном виде вернулась в замок, вызывая отчаянный хохот окружающих. И как ни грустно в доме братьев было у всех на душе, стоило только вспомнить про обезьяну и про ее забавные проделки, как невольно на всех нападал смех и обитатели дома снова принимались подшучивать друг над другом и над страхом, которого они в тот день натерпелись.

Пьетро Фортини