Или же, как вчера утром, мне достаточно стать в кафе свидетелем необычной сцены, которая вначале обманывает меня заурядностью действующих лиц, чтобы снова почувствовать себя виноватым и ощутить полное одиночество и чтобы сразу же всплыли печальные воспоминания, которые, чем сильнее они отдаляются, тем больше обнажают, в своей безмолвной окаменелости, их ужасный и мучительный смысл.
Минут пять молодая кассирша шутливо пререкалась с посетителем в светлом костюме и с его другом. Молодой человек кричал, что кассирша не дала ему сдачу со ста лир; он стучал по кассе и порывался залезть в сумочку и в карман кассирши.
— Девушка, с клиентами так не обращаются, — говорил он, подмигивая своему смущенному другу. Кассирша смеялась. Молодой человек тут же придумал целую историю, как на эти сто лир они могли бы вместо подняться в отдельный номер гостиницы. Негромко посмеиваясь, они решили, что потом когда заработают эти сто лир, то положат их в банк.
— Прощай, красотка, — уходя, крикнул молодой человек. — Вспомни обо мне сегодня ночью.
Кассирша, возбужденная, смеющаяся, сказала официанту:
— Что за парень!
Прежде я по утрам частенько наблюдал за этой кассиршей и подчас, в минуту блаженного забытья, улыбался, даже не глядя на нее. Но мое спокойствие слишком непрочно, оно соткано из ничего. И меня вновь охватывали обычные угрызения совести.
«Все мы гнусны в этом мире, но есть приятная гнусность, которая улыбается сама и заставляет улыбаться других, и есть гнусность одиночества, создающая пустоту вокруг себя. В конечном счете, первый вид гнусности не самый глупый».
В такое утро у меня каждый раз вновь и вновь возникает мысль, что главная моя вина в жизни — глупость. Другие, вероятно, умеют причинять зло обдуманно, с величайшей уверенностью в себе, испытывая интерес к игре и к самой жертве (я подозреваю, что потраченная на это жизнь может принести немало удовлетворения) (но я неизменно страдал от дурацкой неуверенности и, сталкиваясь с другими людьми, становился по-глупому жесток. Поэтому, едва я начинаю терзаться своим полным одиночеством, как мои мысли — и помочь тут нельзя ничем — вновь возвращаются к Карлотте.
Она умерла больше года назад, и я знаю все пути, на которых воспоминание о ней подстерегает меня. При желании я даже могу угадать особое душевное состояние, которое этому предшествует, и силой воли отбросить прочь мысли о ней. Но я сам не всегда этого хочу. Даже сейчас, казнясь и мучаясь, я открываю в этой истории темные уголки, новые подробности, которые анализирую с тем же трепетным волнением, что и год назад. Я был с ней так мучительно правдив, что любой из этих далеких дней предстает в моей памяти не как нечто застывшее, а словно подвижное, меняющееся лицо, какой мне видится сегодняшняя реальность.
Не то чтобы Карлотта была для меня загадкой. Напротив, она была одной из тех слишком простых женщин, которые, едва они на миг перестают, бедняжки, быть самими собою и прибегают к уловкам, кокетству, сразу же становятся неприятными и вызывают раздражение. Я никак не мог понять, откуда у нее берется терпение зарабатывать себе на жизнь, часами сидя за кассой. Она могла бы быть мне идеальной сестрой.
Но чего я до сих пор не могу понять до конца, так это моих тогдашних чувств и поведения. К примеру, что можно сказать о том вечере, когда Карлотта, принимая меня в своей двухкомнатной квартирке, надела старое бархатное платье, а я объявил, что предпочитаю видеть ее в купальном костюме! Это был один из моих первых визитов к ней, и я ее еще ни разу даже не поцеловал.
Карлотта робко улыбнулась мне и, выйдя в прихожую (невероятно, но это так), вернулась в купальном костюме. В тот вечер я обнял ее и бросил на диван. Потом я сказал, что люблю побыть один, ушел и три дня не показывался, а когда вернулся, то заговорил с ней на «вы».
Так начался этот нелепый роман: горячие признания с ее стороны, редкие фразы — с моей. Внезапно я перешел на «ты», но Карлотта отвергла меня. Тогда я поинтересовался, уж не примирилась ли она с мужем.
— Он никогда со мной так не обращался, как вы, — плачущим голосом сказала она.
Я без труда заставил ее прижаться головой к моей груди и, лаская ее, сказал, что люблю ее. Да и в самом деле, разве не мог я в своем одиночестве полюбить эту соломенную вдову.
Карлотта слепо доверилась мне; она призналась, что полюбила меня с первого взгляда, что я показался ей необычайным человеком, но за короткое время нашего знакомства уже успел изрядно помучить ее. С ней, непонятно почему, все мужчины вели себя точно так же.
— Сегодня жар, а завтра лед, — прошептал я, касаясь губами ее волос, — это только укрепляет любовь.
Карлотта была бледна, ее огромные глаза слегка припухли от усталости; тело тоже было бледным. В ту ночь она спросила меня в темноте, почему я тогда от нее ушел — может, мне не понравилось ее тело?
Но и в этот раз я не пожалел ее и посреди ночи встал, оделся и, не ища благовидного предлога, сказал, что мне надо пройтись. Карлотта хотела выйти со мной.
— Нет, я люблю гулять один. — И, поцеловав ее, я ушел.
Когда я познакомился с Карлоттой, я только что пережил бурю, которая едва не стоила мне жизни. И теперь ощущал горькую радость, возвращаясь по пустынным улицам от той, которая меня любила. Ведь мне самому так долго приходилось проводить дни и ночи, испытывая чувства унижения и ярости из-за капризов той женщины.
Сейчас я убежден, что никакая страсть не может изменить природных свойств того, кто ею одержим. От страсти можно умереть, но это ничего не изменит. Проходит момент высшего напряжения, и вы вновь становитесь честным человеком или подлецом, отцом семейства или неопытным юношей в зависимости от того, кем вы были прежде, и снова начинается прежняя жизнь. Иными словами, в критические мгновения проявилась ваша истинная суть, и это вас ужасает, а возвращение к нормальному состоянию вызывает отвращение, вы рады бы умереть, столь жестоко нанесенное вам оскорбление, но винить вам некого, кроме как самого себя. Я обязан этой женщине странной бесцельностью моей нынешней жизни (прожил день, и ладно), неспособностью установить контакт с внешним миром, потерей привязанности к моим близким (я лишь терплю свою мать и не люблю племянницу). Всем этим я обязан той женщине, но разве сложились бы мои отношения с другой иначе, лучше? С такой, разумеется, которая могла бы мучить меня, как того требует моя натура?
Во всяком случае, тогда мысль о том, что со мной поступили подло, что мою подругу можно было бы назвать коварной, приносила мне некоторое удовлетворение. На каком-то пределе страданий совершенно необходимо — это служит своеобразным обезболивающим средством — думать, что ты мучаешься несправедливо: сознание этого возвращает нам силы, отвечает самым сокровенным нашим желаниям, льстит нам, придает очарование и смысл нашей жизни, возвышает нас в собственных глазах. Я испытал это на себе, и мне хотелось тогда, чтобы несправедливость и неблагодарность были бы еще более жестокими. Помнится, в те долгие дни, в те вечера отчаяния, у меня было одно смутное чувство, разлитое во всем, как воздух, и всепроникающее, как излучение: удивление от того, что все это происходит в действительности, что эта женщина существует, что безумие и страдания — тоже явь, как и вздохи, и слова, и я сам, что все это именно так, а не иначе.
И вот, испытав чужую несправедливость, я платил тем же, но, как часто бывает на этом свете, не виновнице моих страданий, а другой женщине.
Из квартиры Карлотты я уходил ночью, удовлетворенный и бездумный, и мне было хорошо, когда я беззаботно брел вдоль аллеи, наслаждаясь свободой и ловя ускользающие ощущения и мысли юности.
Ночь в ее предельной простоте, тьма и огни фонарей всегда нежно принимали меня в свое лоно, позволяя мне предаваться самым абсурдным и радужным мечтам, преувеличивая и окрашивая их в свои контрастные цвета. Даже глухое раздражение, которое я испытывал к Карлотте из-за ее страстной покорности, тоже вливалось в их игру, освобождая меня от того чувства стеснения и жалости, которое я испытывал в ее присутствии.
Но я уже давно не был наивным юношей. И чтобы еще сильнее отдалиться от Карлотты, я анатомировал ее ласки, ее тело. В своей жестокости я думал, что, живя отдельно от мужа, еще молодая, бездетная, она вряд ли действительно верит, что нашла со мною выход своим чувствам. Но она, бедняга, была слишком неискушенной любовницей, и, быть может, муж именно поэтому ей изменял.
Помню вечер, когда мы под руку бродили по полутемным улицам, возвращаясь из кино, и Карлотта сказала мне:
— Я так рада. С тобой приятно ходить в кино.
— А с мужем ты когда-нибудь ходила?
Карлотта улыбнулась:
— Ревнуешь?
Я пожал плечами:
— Все равно это ничего не меняет.
— Знаешь, я устала, — говорила Карлотта, прижимаясь к моему плечу. — Мы связаны ненужной цепью, и это отравляет жизнь и ему и мне; и больше того, заставляет меня блюсти доброе имя человека, который причинил мне одно только зло. Должно быть право на развод, хотя бы когда нет детей.
В тот вечер я разнежился от ее долгой близости и от желания.
— Словом, тебя мучает совесть?
— О дорогой, почему ты редко бываешь таким милым, как сегодня? — воскликнула Карлотта. — Подумай, если б я могла получить развод!
Я ничего не ответил. Однажды, когда у нас зашел разговор о разводе, я не сумел сдержаться:
— Помилуй, кому еще живется так же хорошо, как тебе? Делаешь все, что хочешь, и ручаюсь, он кое-что тебе подбрасывает, если только правда, что это он изменял тебе.
— Я ничего от него не принимаю, — ответила Карлотта. — С того дня я работаю. А теперь, — она посмотрела на меня, — мне казалось бы, что я тебе изменяю.
В тот вечер, после кино, я поцелуем заставил ее умолкнуть. Потом я пошел с ней в привокзальное кафе и уговорил ее выпить две рюмки ликера.
В дымчатом свете окон мы сидели в углу, словно двое влюбленных. Я тоже выпил несколько рюмок и громко сказал: