ажку, но я при этом всегда портил сигарету, и тогда он стал заклеивать ее сам.
— Меня прислал Баба, — сказал Васко. — Сможешь завтра съездить в Помаранче?
— Смогу, — ответил я.
— Тогда слушай, — продолжил он, — Явка у Кавачокки, у того, что чинит велосипеды. Завтра праздник, поэтому, возможно, в мастерской его не будет. Тогда зайдешь к нему домой. Живет он на виа Рома, дом номер шестнадцать. Ты когда-нибудь бывал в Помаранче?
— Проездом.
— Вот тебе лира. — И он сунул мне в руку половину банкноты.
Он объяснил, что я должен делать в Помаранче и взялся за шапку.
— Не хочешь ли выпить? — спросил я.
— Нет, спасибо.
— Удружи мне еще раз. — Я протянул ему табак и папиросную бумажку.
— Никак не научишься? — улыбнулся он. Он скрутил мне сигарету и немного помедлил, прежде чем послюнявить ее.
— Ты меня быстро нашел? — спросил я. Мне казалось, что будет неудобно, если он сразу уйдет.
— Сперва я запутался и уперся в усадьбу повыше. Баба мне сказал, чтобы я свернул в первый переулок, а надо было — во второй.
— Если идти из долины, то во второй.
Тема была исчерпана. Мне оставалось попрощаться.
В столовой меня поджидал отец.
— Кто это был? — спросил он.
— Так, один парень из Борги, — ответил я.
— Ему что-нибудь было надо?
— Ничего особенного.
Отец направился к двери. Тогда я ему сказал, что завтра съезжу в Помаранче.
— В Помаранче? — удивился он. — Сейчас отвратительная погода. Ты не мог бы отложить эту поездку?
— Нет, — сказал я.
Отец еще раз внимательно посмотрел на меня, пожелал мне спокойной ночи и вышел.
В шесть часов утра автобус выбросил меня на площади в Помаранче. Я выпил кофе и спросил, где тут виа Рома.
— Эта самая она и есть.
Подъезд оказался не запертым. Я поднялся по узкой лестнице. Одна из выходящих на площадку дверей была полуоткрыта. Я толкнул ее и вошел в кухню.
У плиты возилась женщина.
— Он еще не вставал, — сказала она, прежде чем я объяснил, кого мне нужно, — Сейчас позову его. Присаживайтесь. Хотите поесть? Правда? А то не стесняйтесь.
Вернувшись, она спросила, откуда я приехал. Я сказал.
— Автобус пришел нынче вовремя, — заметила женщина. Она поговорила немного о погоде — собирался дождь, — затем открыла буфет и вынула чашку. Налила в нее молока из крынки и накрошила в молоко хлеба.
В кухню вошел высокий, худой юноша в очках. Я тут же показал ему половинку лиры.
— Я прибыл от Баба, — добавил я.
— Сейчас поговорим, — ответил он.
Он сделал несколько шагов по направлению к столу, потом повернул обратно. У него была какая-то странная походка: казалось, будто он ходит на цыпочках.
— Сейчас обо всем поговорим, — повторил он. Он выжидательно взглянул на меня, потом сказал: — Я мигом умоюсь и перекушу. Через минуту я буду готов.
Он подошел к умывальнику, налил в таз воды и, не спеша, умылся. Умываясь, он снял очки. Без них он казался еще нелепее. Вытерев лицо, он намочил волосы и тщательно причесался перед осколком зеркала. Дважды косой пробор получился у него не так хорошо, как ему хотелось, и он начинал все сначала. Когда с пробором было покончено, он вытер о штаны руки и надел очки.
— Не угодно ли? — спросил он. Женщина опять принялась предлагать мне поесть, но я был непреклонен.
Позавтракав, юноша прямо на майку надел пальто и куда-то ушел.
— Значит, вы тоже один из этих? — сказала женщина, как только мы остались одни. Я сделал вид будто не понял, а она невесело рассмеялась, — Я не раз говорила сыну: мой мальчик, ты уж не маленький и сам понимаешь что к чему; если попадешь в какую-нибудь скверную историю, виноват будешь ты один. Но я в это не вмешиваюсь, не бойтесь. Вся эта история с коммунизмом и социализмом…
Юноша быстро вернулся.
— Теперь мы можем идти, — сказал он.
Он еще немного поканителился, и мы вышли. Мы зашли в мастерскую. Она была в двух шагах от его дома. Я помог ему поднять ставни. Затем он наполовину опустил их. Все стены в мастерской были заклеены вырезанными из газет фотографиями. На них были изображены главным образом велогонщики и кинозвезды.
— Так вот, — сказал юноша, — отряд у нас есть. Мы сформировали его неделю назад. Наш отряд, — он скандировал каждое слово, — является отрядом типично марксистским и пролетарским. Он подчиняется Комитету Освобождения, но по духу, по самой своей сущности является типично марксистским и пролетарским.
Я спросил о составе отряда.
— Отряд боевой, — ответил он, — Если говорить о количестве людей в нем, то их немного, зато отряд — боевой.
В конце концов мы договорились, что он отведет меня к Маури.
Маури жил на краю города, в новом доме. Это был маленький, темноволосый и очень подвижный парень. Он был рабочим, но обладал изысканными манерами и одевался с известной элегантностью.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Кавачокки. И он ушел своей странной вихляющей походкой.
— Трусит, как заяц, — сказал мне Маури.
Потом Маури тоже пришлось уйти, и я остался в доме один. Некоторое время я смотрел в окно: по небу ползли большие черные тучи. Но в комнате было приятно тепло. Я присел к столу и задремал.
Вернувшись, Маури уселся в кресло и, с удовольствием потирая руки, спросил:
— Так ты — товарищ?
— Да, — ответил я.
— С какого года в партии?
— По правде сказать, я беспартийный.
Он посмотрел на меня, ничего не понимая.
— Я в партии с тысяча девятьсот двадцать первого года, — сказал он.
— Со съезда в Ливорно?
— Точно.
Я сказал, что меня это удивило, потому что я считал его гораздо моложе.
— Ну да? — засмеялся Маури, — А мне, приятель, за сорок.
После обеда опять пришел Кавачокки.
— Вот теперь мы немного поболтаем, — обрадовался Маури.
Вскоре я прервал его, чтобы спросить, когда приходит автобус.
— Должен бы прийти в пять, — ответил Маури, — Но он всегда опаздывает. Артуро Лабриола был величайшим оратором нашего времени. Не помню уж, сколько слов говорил он в минуту. Настоящий феномен.
— А также Кассинелли, — подсказал Кавачокки.
— Кассинелли, — начал Маури, — я помню еще по знаменитому процессу Ренцо Петтине. Ты знаешь, кто был Ренцо Петтине? Ренцо Петтине убил свою мать. Его судил суд присяжных в Неаполе. Так вот в своей речи Кассинелли воскликнул: любовь матери — превыше всего, и если бы мать этого несчастного воскресла и увидела бы его, своего сына, сидящим между двумя карабинерами на скамье подсудимых, то она, его мать… ну и так далее.
Но я уже не слушал. Солнце било прямо в стекла окон. Я подошел к окну. За дорогой поля постепенно спускались вниз. Вдруг все потемнело, и только где-то вдали отдельные полоски поля все еще были ярко освещены. Мне припомнились праздники, счастливые часы в моей жизни.
Автобус пришел, когда уже совсем стемнело. Дожидаясь его, я продрог и обрадовался теплу автобуса, освещенным лицам пассажиров, их громким разговорам. Мне хотелось поспеть домой к ужину, а потом, как всегда, сесть за карты.
На праздниках умерла мать Баба. Температура упала ниже нуля. Я попробовал читать, но в конце концов все-таки вышел из дома и неожиданно оказался на улице, ведущей на кладбище. Я прошел ее почти всю, когда столкнулся с похоронной процессией. За гробом шло не больше тридцати человек. У мужчин были подняты воротники. Я узнал Пьеро; потом заметил Баба, но не успел разглядеть, какое у него было лицо, потому что он быстро прошел мимо. Немного подумав, я вернулся. У калитки Пьеро сворачивал сигарету.
Мы вместе прошли до поворота. Пьеро был в кепке и в коротком пальто с меховым воротником. Оно очень шло к его хищному профилю.
— Я никогда не видел гражданских похорон.
— А я видел, — сказал Пьеро, — Видел, когда был мальчишкой. Помню, как умер дядя Баба; он был членом городской управы; его хоронили с красными флагами.
— Мне не нравятся гражданские похороны.
— А почему?
— Кажется, что все кончилось.
Пьеро, не поняв, взглянул на меня и сказал:
— Никогда не выносил попов. Будь сейчас свобода, мы устроили бы маме Баба гражданские похороны. Бедняжка! Теперь она отмучилась. Всю жизнь мыкалась. Так же, как мой папа. Он умер год назад. Если бы мне сказали: «Тебе суждено прожить такую же жизнь, какую прожил твой отец», я бы залез на колокольню и сиганул вниз. Мой папа только и знал, что работал. Я ни разу не видел, чтоб он хоть немного развлекся.
— При чем же тут гражданские похороны?
— Как при чем? Попы вечно твердят: «Гни спину, а воздастся тебе в раю». Попы всегда были заодно с буржуазией.
— Все это я знаю. Но не следует видеть в священнике, провожающем покойника, пособника буржуазии. В священнике, провожающем покойника, надо видеть надежду…
— Наша надежда — коммунизм.
— Ты веришь, что коммунизм способен сделать людей счастливыми?
— Люди моего поколения этого не увидят, но моим детям будет житься лучше, чем нам.
— Коммунизм тоже не имеет никакого отношения к гражданским похоронам.
— Когда меня понесут ногами вперед, я хочу, чтобы на моем гробу лежало красное знамя. Потому что в нем — моя вера. Вот и все.
— Перед лицом смерти, — сказал я, — коммунизм ничего не значит.
— Почему это ничего не значит? Ты думаешь, мама Баба умерла бы в ее годы, если бы могла лечиться так же, как лечатся буржуи? А мой отец умер бы в пятьдесят восемь лет?
— Ты не понимаешь, что я хочу сказать. Коммунизм, конечно, великая вещь; он может сделать жизнь лучше; но, кроме жизни, есть еще и смерть. Не важно — рано или поздно, но она приходит ко всем. И коммунизм тут ничем не поможет.
— А попы помогут? Что сделал поп для моего отца, когда он умер? Пока мой отец был жив, ему еще чем-то можно было помочь. Но он, заметь, работал до самой смерти. За день до смерти он был на работе.
— Ты материалист.
— А буржуи что, не материалисты?