Но люди не любили прерывать течение своих снов. Никто не хотел мириться с образовавшейся в гладкой и совершенной скорлупе сна трещиной. Все, казалось, тщательно оберегали это лакомое блюдо, чтобы насладиться им в одиночестве. Голод сумасшедшей — что с нее возьмешь? Казалось, так они думали, когда за закрытыми ставнями кляли полоумную Маринеллу, пьяницу Маринеллу, да услышит Господь наши молитвы и возьмет ее на небо. Но Маринелле хорошо на земле. Маринелле, живой и сильной в своем танце. Потом притихавшей, почти неподвижной, безголосой. Вынужденной поститься. Но не утолившей голод, не устающей ждать дымящегося куска чьего-нибудь сна. Я тайно наблюдала за ее надеждой. Через щели в жалюзи. Я видела, что она продолжает танец — тень танца на виду у одноглазого водостока. Чей глаз оставался единственным открытым глазом. Лишь он продолжал смотреть на нее. Взрослые не хотели, чтобы мы, дети, останавливались и разговаривали с ней. Если мы оказывались рядом, нужно было обойти ее стороной, прочертив невидимую дугу на земле. Так пришло первое представление о войне. Быть готовыми распознать врага и напасть первыми. Готовыми выпустить стрелу. Не понимая, почему это враг, и зачем нападать. Когда Маринелла оказывалась возле нас, или мы около нее, ее первой мыслью было сбегать домой, взять миску конфет и предложить нам выбрать любую, которая понравится. Или взять все. Все конфеты сразу. Для нее не имело значения, что она останется с пустыми руками. Но пустота не пугала ее толстые мозоли. Ее твердую привычку. Ей достаточно было быть с нами. Быть. Иметь право на существование. Даже если она сумасшедшая, даже если пьяница. Даже если бы она была всем этим вместе взятым. В общем, была Маринеллой. Вот и все. Этого ей было достаточно. Она даже не покушалась на наши сны. В те моменты ей надоедало стоять неподвижно. Она делала шаг к нам, чтобы разглядеть, как волшебно растворяются ее мятные леденцы под нашими языками. Считать такую женщину врагом — настоящее преступление. Клеймить ее знаком войны — было бы верхом позора. И я до сих пор еле сдерживаюсь, чтобы не задохнуться, когда воскрешаю в памяти себя, послушную девочку. Когда вспоминаю, как отказывалась от мятных леденцов Маринеллы. Сейчас она, возможно, танцует в своей настоящей истории. На небе, которое, я надеюсь, намного больше и гостеприимнее водостока.
Спараюрий
Умирающие часы
Я ремонтировал часы всю ночь. До самого конца драки китайцев на улице. Я был разбужен звуками от ударов дубинок, в полусне, я надеялся, что они зверствовали над предвыборными плакатами. На самом деле, это были люди, переполняемые гневом и недовольством, которые шли стенка на стенку.
Такое не происходит каждый вечер. Бывает, что ссорятся парочки, или же громко ругаются девушки, хватают друг друга за волосы и бьют сумочками по лицу, случается, что владельцы собак до изнеможения гоняют своих бойцовских псов. Но это сборище китайцев с дубинками было чем-то необычным.
Выйдя на балкон, я заметил, что был не первым. Из каждого окна на улицу высовывались головы любопытных. В темноте казалось, что китайцы продолжают драться, как демоны и животные. Все хотели насладиться дракой и порядком, царившим на сцене, вся эта гармония прерывалась лишь кашлем раненых и стуком каблуков по асфальту. Зрители знаками обменивались каждый своим предположением, чем все закончится, чтобы потом поскорее вернуться к наблюдению за великим столкновением дубинок, от которых тряслись фонари. В какой-то момент я испугался за домофоны. Они были беззащитны перед этими желтыми лицами, незаметными днем, как вымирающие насекомые. Звук полицейской сирены немного усмирил драку, шум которой наполнял переулок, похожий на реку, вышедшую из берегов, и превратил его вновь в тихое логово летучих мышей. Закрыв все ставни, чтобы не слышать звуков улицы, я укрылся одеялом, как вдруг меня отвлек странный стук каблуков, доносившийся с кухни.
Я включил свет. Стрелки настенных часов дрожали, застыв на одном месте, а пружины совсем расшатались. Вместо ритмичного биения был слышен болезненный хрип. Казалось, они молили о помощи рыбок в аквариуме в углу комнаты, которые в соответствии со временем были полны жизненной энергией, граничащей с волнением. Здравый смысл подсказывал мне — передо мной остановившиеся часы и этическая проблема.
Стоит сказать, что я всегда остро чувствовал боль предметов. Боль разбившихся стаканов, кончившихся зажигалок, ковров, которые задыхаются от пыли, домофонов, которым грозит опасность. Боль часов.
Я помню два таких случая.
Один произошел в Сантокьодо, небольшой деревушке, где уже давно ничего не ремонтировали. Часы на фронтоне муниципалитета совсем вышли из строя, их секунды, минуты стремительно уходили. Стрелки застыли в одном положении. И вся площадь страдала от той же болезни: асфальт был безмолвен, в витринах не отражались прохожие, а ветер проносился по ней с безразличием идущего по городу мэра.
В Сантокьодо любой, кто шел под навесами, не мог не оборачиваться после каждого шага.
Второй случай произошел в зале ожидания в больнице. Часы страдали болезнью Паркинсона: часовая, минутная, секундная стрелки дрожали. Они были совсем расшатаны, и цифры безропотно ждали своей очереди, они наблюдали, как каждая стрелка неуверенно приближается к краю бездны. Несколько раз они останавливались на шести или на десяти часах и начинали настойчиво постукивать. Иногда, когда они подходили к следующей цифре, доносился щелчок. Вопреки этому, каждое движение сливалось с предыдущим в крещендо, отбивая трети — это походило на вальс в мире, застывшем между полной стерильностью и порванными венами. Пациенты, чувства которых высохли из-за морфина, как стулья, стоящие колесиками в воске, танцевали в такт боли.
На этот раз передо мной были часы в коме, неспособные отвечать мне и реагировать на прикосновения. Мое спокойствие лопнуло, как мыльный пузырь, и, все еще оглушенный ночью, переполняемый состраданием, я был вынужден помогать им и заботиться о них. Сидя в темноте, я слышал прерывистый стук секундной стрелки. Будто старик выплевывает воздух и слюну изо рта полного пломб, его крик похож на хрипы — попытки выплюнуть боль. Но ночь, проводимая в ожидании несправедливости, требовала действия, проявления любви, чтобы заполнить бездну, которая превращала мои молитвы в ересь. Я подошел к шкафу в спальне и достал часы, которыми пользовался, когда жил вместе с двумя учениками цирковой школы. Эти часы периодически выплевывали шарики, которые ударялись о стену, и мне приходилось оберегать ее от их языческих выходок.
Я взял их в руки, установил стрелки на нужном времени и повесил перед часами в коме. Поддавшись врожденному инстинкту, я разделся и, бережно переставляя застывшие стрелки, чтобы не поцарапать поверхность ногтями, пытался сделать так, чтобы те пошли, отстукивая ритм в такт со здоровыми часами. Вена одной стрелки следовала за веной другой, поддаваясь обманным вздрагиваниям, в вечной темноте. Сквозь дырки на шторах просачивался свет фар, который ловил светлячков, пытавшихся незамедлительно спрятаться. Эта едва заметная бессловесная процессия на стенах приводила меня в уныние. Я понял, что совсем забыл о своем голосе. Я не помнил о нем все это время. Я не могу долго страдать от молчания, может, потому, что уверен: когда-нибудь придет время, и нам уже не нужно будет давать Богу отчет в своих словах, равно как и в своем молчании. Когда мы говорим, честно сказать, Бог ничего не понимает. Человек это всегда знал, и есть причина, по которой он заставил первобытных людей издавать непонятные звуки, причина по которой появилось множество языков, таким образом, еще больше смутив Его. Необоснованная щепетильность перед тем, у кого нет слуха. Думаю, что Бог также не умеет читать, потому что он ничего не видит. Проще говоря, у Бога нет органов чувств. Он является и судит нас в пустоте. Церковное пение — более быстрый способ избавиться от Него. Достаточно повторять слова, чтобы очистить совесть.
В моем состоянии, лучшим решением было тихо считать утекавшие меж пальцев секунды, минуты… пытаясь вернуть мои часы к жизни, убедить их, что все хорошо, что ничего не изменилось, что они все еще могут заниматься своим ремеслом, древним и жестоким, как укусы краба, как диктаторы, как пустыни; но спустя пару часов мне стало казаться, что мое дыхание, не имеет никакого значения.
Кроме того, те часы, что я достал из шкафа, изнашивались со скоростью догорающей свечки. Я слишком много просил у вернувшегося воина, у изможденного зверя. Китайцы, напротив, восстановив силы, стучали по мусорным бакам, призывая к новой бойне. В этот момент я хотел лишь ускорить день и позволить часам насладиться последней зарей. Я мечтал об отпуске для нас двоих, но я все еще должен был сражаться, окруженный врагами. Холодильник жутко храпел. Рыбки бездельничали в аквариуме. Светлячки, эти жуткие чужаки, безостановочно меня донимали.
Я был там, с умирающими часами, в то время как на улице дрались китайцы, и Бог, придумав себе ночь, призывал к мести.
Трепет россыпи звезд
Пока я ждал, когда ты выберешь, мне пришло в голову создать вселенную. Я заказал тебе кофе и рассыпал пакетик сахара на пустом черном столе. Вначале было неясное скопление света. Потом, где мне хотелось, заблестели звезды, которые я перемещал со скоростью света подушечками пальцев. К тому моменту, как я докурил сигарету, все галактики уже вращались вокруг чашки. Капля кофе была первой черной дырой, пепел — только что сгоревшими астероидами, твоя ресничка — слепым гневом божества. Так, пока ты возвращалась, провожаемая взглядом другого, я рассмотрел небо и попробовал рассчитать пропорции Млечного Пути, и я подумал: каким он был маленьким, еще меньше была земля, совсем маленьким город, и едва заметным был я. Ты сделала глоток и сказала, что хочешь уйти. Я не смог говорить, лишь опустил взгляд, как всегда. Я вовремя краем глаза заметил твою гримасу. Несмотря ни на что, твой кофе был горьким, а мой мир — слишком сладким.