Итальянская новелла. XXI век. Начало — страница 9 из 22

Наблюдая за механизмом речи в чистом виде, видя, как позвонок за позвонком создается скелет слова, я понимал, чего стоит ей каждое слово.

Ее корчи над страницей ограничивались учебой. На другое не оставалось сил. Имя и фамилия, вереница квадратиков и кружочков были уместны на обложке или, на худой конец, на развороте тетради или дневника.

А вообще-то, ее рука была равнодушна к юной жажде самоутверждения.

В компаниях дают прозвища. Клички. Это упрощает взаимоотношения, избавляет от долгих объяснений. Выделишь в человеке отличительную черту — подбородок, запах, походку — раздуешь нещадно, и из человека выходит карикатура.

Подростковое ханжество и зачатки стыда помешали нам высмеивать в Барбаре Варварини ее физические недостатки.

Труднее всего было не высмеивать ее имя, «Барбара Варварини» — циничный каприз ее родителей, имя и фамилию, в которых бесконечные «р» при ее трудностях с речью превращалось в рык, рычание с пеной на губах.

К тому же в ее говорящей фамилии слышалось варварство, дикость, заявлявшая о себе, когда Барбара открывала рот и извлекала наружу, словно крючком, сухие слова, в которых было что-то от воинов, штурмующих мироздание.

Мы все же оставили в покое ее заманчивое имя и зацепились за безжалостно долгий ответ на уроке про Гаспару Стампу, которым она мучила себя и нас в самом начале учебного года — и само собой вышло, что мы, не сговариваясь, прозвали ее именем падуанской поэтессы.

Для нас было достаточно услышать, как она взбирается, будто на пути к Голгофе, по уступам строчек: «Внимайте виршам моим печальным / Мотивам грусти моей сердечной / Тоски безбрежной и бесконечной / Любовной песни строкам начальным»[4], чтобы окрестить ее с тех пор «Гаспарой» или «Стампой».

Однако, несмотря на то, что Барбара получила прозвище, с ней никто никогда не разговаривал. Мы чувствовали, что поступаем неправильно, и я это чувствовал, и сознавал, что мне недостает мужества, но не решался поступить иначе.

Мне передавалась ее ежеминутная скованность, ее судороги, ее неполноценность. Ее уязвимость привлекала меня и вызывала во мне отвращение, но я наблюдал за ней издали, решительно ее чураясь. Стоило на перемене кому-нибудь выкатить ее на школьный двор, я тут же оказывался у ее парты. На обложке тетради чернел закат, и багровый диск солнца погружался в темный фон. Мне казалось, эта тетрадь высечена из камня — каждая страница была словно скрижали закона.

Я не осмеливался притронуться к ней.

Весной 1986, в мае, я все еще носил ярко-зеленые свитера, но уже не шерстяные, а хлопковые. Меня окружали пижоны-панинари, толстовку «Best Company» они заправляли в джинсы «Americanino», на ремне «Еl Charro» дерзко выпячивалась и натирала живот овальная, вся в заклепках пряжка, украшенная фигурой ковбоя, который тащит на аркане ни в чем не повинного бычка.

Полагалось, чтобы из-под брюк, если это были зуавы, были видны носки в ромбах Берлингтон, которые в отсталой Италии стали непременным признаком заморского шика. А если наряд дополняла тяжеленная дубленка — которую в Палермо не надевали, а набрасывали на плечи, словно охотничий трофей — то эти крутые парни становились похожи на сардинских разбойников тридцатилетней давности.

В кинотеатре «Аристон» крутили «Загадку Каспара Хаузера», и, поскольку я мнил себя не только зрелым не по годам, но и загадочным, я пошел на этот фильм.

Действие происходит в 1828 году: однажды, в небольшой баварской деревушке появляется парнишка. Неизвестно, кто он и откуда взялся. Он не умеет разговаривать, не понимает, того, что ему говорят, у него мягкие ступни, как у младенца. Единственное, что он умеет — писать свое имя. Только Каспар Хаузер.

Не то чтобы Каспар не умеет говорить совсем. У него в запасе слов пятьдесят, не больше. Две фразы он повторяет особенно часто: «Стать рыцарем» и «Не знаю».

В конце фильма Каспар высевает на клумбе свое имя. Сотни зеленых травинок всходят и образуют слово КАСПАР. Но кто-то вытаптывает клумбу, уничтожая имя. Каспар страдает, но упорствует: «Я хочу снова посеять свое имя».

Ночью мне приснился сон. Я во дворе, у меня под ногами слой цемента, выбеленный пылью и солнцем. Я был одет, как Каспар — рабочая рубаха, жилет, и штаны из грубой ткани до середины икры, или, если хотите, как сардинский разбойник или панинаро из Палермо — жилет смахивал на пуховик Moncler, штаны из бумазеи на те самые зуавы Americanino; и, словно Каспар, я высаживал семенами буквы моего имени.

У меня ушла уйма времени, приходилось насыпать горстку песка на затвердевший цемент и высаживать каждое семечко, ухаживать за ним, надеясь, что ветер все не развеет. Наконец, я закончил и принялся ждать. Время шло, но ничего не происходило, имя не всходило, я уже отчаялся, но вдруг начали пробиваться ростки, тысячи изумрудных травинок тянулись вверх, поначалу робко, потом все смелее, вдыхая воздух. И я взволнованно наблюдал, как всходило мое имя, и осознавал, что в моей, уже посеянной травяной подписи каждый росток станет словом. А трава все разрасталась, извивалась, поднималась выше и пожирала все: и меня, и мой сон. Проснулся я с чувством тошноты, меня мутило от зеленого целый день.

В школе на перемене я занялся поисками подписей моих одноклассников в тетрадках. Как археолог на раскопках, я осознавал, что могу обнаруживать надписи и по ним разгадать целую жизнь. Я бродил между партами, открывал и листал тетради, и успел за перемену прочитать почти все подписи своих одноклассников — улики, оставленные шариковой ручкой или фломастером: в одних случаях буквы были ближе к печатным, в других хаотичные, у кого-то подпись была похожа на груду камней, у кого-то — на россыпь щебня, у кого-то — на ломкие сучья.


Только одной подписи я так и не увидел — Гаспары Стампы, хотя ее черная тетрадь с красным солнцем лежала на парте передо мной.

Как только я вернулся на место, начался урок, я взял свой дневник и битый час разглядывал имя и фамилию на первой странице, изучая ее до самого звонка.

Вечером, дома, я записал в тетрадь две фразы из фильма.

«Стать рыцарем». «Не знаю».

Цель и сомнение. Казалось, эти обрывки фраз мы бормочем во сне вполголоса, ворочаясь с боку на бок или сворачиваясь клубком среди ночи. Но в ту минуту они предстали предо мной, словно две стороны света, две крайности, новый способ моего самовыражения.

И правда, в последующие дни я представлял себе, что живу среди других, как Каспар Хаузер, всего две фразы, никаких воспоминаний, всем чужой.

Какой бы вопрос мне ни задавали: «Как дела?», «Который час?», «Это ты взял мой карандаш?» — я отвечал, чередуя сообразно логике — «Стать рыцарем» или «Не знаю». И тут была своя логика. Не одна на все случаи, а подсказываемая контекстом. Два ответа позволяли мне разговаривать на любую тему, и при всей их краткости и некоторой напыщенности выглядели убедительно.

Разумеется, сначала одноклассники таращили на меня глаза, но, решив, что я увлекся игрой с неведомыми правилами, подыгрывали мне и даже с удовольствием задавали вопросы, ответ на которые знали заранее.

Что ты любишь больше — яблоки или груши?

Стать рыцарем.

Тебе нравится Саманта Фокс?

Не знаю.

Чем думаешь заняться вечером?

Стать рыцарем.


В начале июня, когда учебный год подходил к концу и уроки тянулись медленно и были формальностью, учительница итальянского вызвала меня вместе с Гаспарой Стампой.

Когда я стоял у доски и ждал, пока одноклассник вытащит Гаспару из-за парты и подвезет к кафедре, мне пришло в голову опробовать мою языковую игру и во время опроса.

Учителя еще об этой игре ничего не знали, не было случая познакомить их с ней, тем более что утром во время переклички, когда очередь доходила до моей фамилии, я поднимал руку, бормоча про себя свое нигилистское «Не знаю». Отвечать вместе с Гаспарой Стампой значило тонуть с полчаса в зыбучих песках, ожидая, пока она, корчась, выдавливает из себя слова.

Коротко обозначив тему, учительница повернулась ко мне — Гаспара Стампа была по другую сторону кафедры — и попросила рассказать о Пьетро Бембо.

Я молчал. Но это молчание имело форму, объем, глубину и вес.

Через двадцать секунд тупого молчания, в течение которых учительница сверлила меня взглядом, а скособоченная Гаспара Стампа тоже молчала, из меня вырвались нечленораздельные гортанные звуки — что-то среднее между хрюканьем и стрекотом, этакая бездумная песня без слов. Учительница прервала ее движением руки.

Ты ничего не знаешь о Бембо?

Я умолк, хотя меня так и подмывало продолжить в том же духе.

Ты не готов? — строго спросила она.

Я что-то мяукнул и замолчал.

Хорошо, сменим тему, — сказала она спокойно.

Учительница взглянула на меня, поправила очки и улыбнулась.

Раз твоя память капризничает, расскажи мне о Джованни Пико делла Мирандола. В чем состоит его критика астрологии?

Помолчав, я ответил:

Не знаю.

Она раздраженно уставилась на меня.

Не знаю, — ответил я тише, лишив ее и себя последней надежды.

Что значит, не знаешь? Ты не учил?

Не знаю, — повторил я.

Я увидел, как она наклонилась к журналу, пробежала колонку с нашими именами, дошла до моего и в клеточке напротив нарисовала двойку.

Варварини, — она повернулась в другую сторону. — Попробуем ответить на другой вопрос.

Гаспара Стампа сидела в кресле, подавшись вперед, ее подбородок лежал на белом воротничке, а руки с уродливыми запястьями — на коленях, глаза она прятала.

Назови главное произведение Боярдо.

Молчание. В глазах учительницы растерянность.

Как это понимать, Варварини? Тебе тоже нечего сказать?

Гаспара Стампа с мучительным видом продолжала молчать.

Ну, Варварини, — взорвалась учительница, — ты мне объяснишь, что происходит? Чего ты хочешь?

В этот раз молчание было совсем непродолжительным, хватило короткой паузы — как раз, чтобы набрать воздуха, и из Гаспары Стампы вырвался стремительный хрип: