Итальянские гуманисты. Стиль жизни, стиль мышления — страница 22 из 38

{116}. Конечно, стиль общения приобретает в этой схеме, связывающей иерархию искусств и наук с планом виллы, совершенно условные и отвлеченные черты. Это уже топика, выделенная в чистом виде, быт в ней неузнаваем. Но символика с поразительной естественностью возвращалась в быт и сливалась с ним. Примером может служить письмо к Фичино от Анджело Полициано.

Послание, богатое свежими и разнообразными мыслями об отношениях между гуманистами, о различии и единстве ученых интересов Полициано, Фичино и Пико, о дружбе между ними, заканчивалось так: «Когда в твоем Кареджи в августе слишком раскаленно, не побрезгуй моим фьезоланским поместьем. У нас много воды, ибо тут лощина, и совсем мало солнца, никогда не перестает дуть ветерок; скромная вилла сама стоит в стороне, укрытая в глубине леса, но почтить Флоренцию отсюда нетрудно. И хотя поблизости величайшее многолюдство, у меня, однако, всегда настоящее уединение для того, кто любит совершенное отшельничество. Ты мог бы воспользоваться им вдвойне. Ибо часто из своего Кверчето ко мне внезапно заглядывает Пико и, застав врасплох, исторгнув из убежища, ведет с собою к нашей маленькой трапезе, воздержанной, но зато всегда полной тонких и приятных речей и шуток. Но ты мог бы оставаться у меня. Ты трапезовал бы не хуже, а пил бы больше и лучше, ибо по части винного погреба я потягаюсь с самим Пико. Будь здоров»{117}.

Эти интимные и непринужденные строки очень мало напоминают при первом взгляде риторические схемы Фичино и кажутся наброском с натуры, каковым они, возможно, и были. Тем не менее топографические и климатические особенности «фьезоланского поместья» — уже знакомые нам клише. Вилла Полициано, подобно идеальной вилле в письме Фичино к Ф. Валори, противопоставляет и соединяет «глубину леса» (природу) и Флоренцию (культуру), «одиночество» ученого и «многолюдство» его социального космоса. «Совершенное отшельничество» в деревенской тишине связано с архетипическими оппозициями сельской жизни и жизни городской, созерцания и деятельности, сатурнинской меланхолии и рассеяния. Общение Полициано с Пико описано в тысячекратно повторенных в XV в. терминах ученой дружбы, и даже шутливое упоминание о выпивке — традиционный штрих философского застолья. В письме Полициано на поверку нет ничего, кроме общих мест! Но это не мешает ему звучать живым голосом времени{118}.

Характер гуманистической переписки

Может быть, ни один другой вид источников так выразительно не показывает искусственность, выстроенность, придуманность, стилизованность жизни и общения гуманистов, как их эпистолы.

Когда-то литературовед Карло Комби в предисловии к изданным им письмам Верджерио находил, что «обдуманные конструкции, изысканные сплетения и витиеватость фраз, классические цитаты, исторические сведения из римской и греческой античности, мифологические намеки лишали [гуманистическую переписку] всякой легкости и свежести»{119}. Корреспонденты рядились «в тоги латинистов» и пользовались письмами не для обмена злободневной и личной информацией, а для общих рассуждений и упражнений в элоквенции по цицероновскому образцу. Эпистола часто посылалась не только адресату, но и друзьям адресата, а те, в свою очередь, делали с нее копии, так что она могла расходиться во многих экземплярах. Это были, собственно, не письма, как мы их понимаем, а сочинения особого литературного жанра. К. Комби сопоставлял их с позднейшей журналистикой.

Такое — чисто позитивистское — отношение к эпистолярной продукции итальянских гуманистов оставалось общепринятым еще совсем недавно. Особенно последовательно и талантливо его сформулировал в нашем веке Леонардо Ольшки, интересовавшийся перепиской XIV–XVI вв. в связи с генезисом научной периодики. Ольшки также подчеркивал, что со времен Петрарки письма с самого начала предназначались для опубликования, интерес к ним существовал «не личный, а чисто стилистический». Всякая книжность, риторика и т. п. в глазах Ольшки, разыскивавшего посреди литературно-эрудитских напластований Чинквеченто первые отрадные проблески научного метода, были, конечно, чем-то мертвым. Он пренебрежительно уличал гуманистические латинские эпистолы в «стилизации» и «высокопарности», одобряя лишь «непритязательные и интимные» письма на народном языке{120}.

Л. Ольшки был по-своему прав, хотя навязывал Ренессансу оценочные критерии, совершенно чуждые этой эпохе. «Непритязательность и интимность» стали достоинством и приобрели нормативное эмоциональное и стилистическое значение лишь в период, начинающийся, пожалуй, Монтенем и Якопо Бассано и завершающийся «Новой Элоизой» и Грезом; эти качества в очень разных вариантах были восприняты сентименталистами, романтиками и «физиологической школой»; их уже привычно ценил XIX век, их — в новых идейно-психологических контекстах — продолжаем ценить мы, в XX в. Но ренессансные гуманисты именно притязали каждым словом и жестом и старались придать самым интимным движениям души торжественную публичность.

Что до «высокопарности», то одни только эпистолярные формулы обращений и титулований, если бы посвятить им специальное исследование, действительно, дали бы ошеломляющий материал. Гуманисты наперебой изощрялись во взаимных риторических комплиментах и на протяжении полутораста лет в десятках тысяч писем успели наградить друг друга таким количеством великолепных прилагательных, что историку, ценящему особенно скромность, лучше было бы заняться какой-нибудь другой эпохой…

Уже для Салютати было самым обычным делом назвать Верджерио «фениксом всякой античной доблести» или написать Петрарке, с которым он дружил заочно: «Здравствуй же, высочайший муж, который снискал себе и добродетелями, и блеском учености, и светом красноречия вечную славу, с коей не может сравниться даже вся античность!»{121} А уж о клише вроде «vir humanissime et eruditissime» нечего и толковать.

Допустим, Полициано пространно расхваливал Эрмолао Барбаро в письме к нему, поскольку «тот век, который отмечен чем-либо выдающимся, может смело противостоять и древности, и будущему…» Эрмолао Барбаро тут же усаживался за ответ: «Я благодарен тебе и всегда буду благодарен не только как другу и благожелателю, но и как Полициано, то есть, ученнейшему человеку. Ведь получить похвалу от Полициано [значит] больше, чем [получить ее просто] от друга. Может быть ошибочным свидетельство и суждение друга, но не возлюбленного Полициано». Тот же Барбаро восклицал, обращаясь уже к Пико: «Ты в такой степени Геркулес, что тот, кто тебя не хвалит, вредит собственной [способности] суждения и доброму имени». Нет смысла множить образчики подобного рода, им несть числа; некоторые из них цам еще встретятся. В таком тоне писали не только люди, находившиеся в дружеских отношениях, но и довольно далекие друг другу, и Каллимах превозносил «божественный талант» (divinum ingenium) Полициано не менее приподнято, чем это делали Фичино или Барбаро: «Здравствуй, украшение словесности и учености!»{122}

Мнение об условно-литературном характере гуманистических писем имеет серьезные основания. Известно, что авторы, накопив изрядное количество эпистол, составляли из них сборники, распределяли в обдуманном порядке и включали в прижизненные издания своих сочинений. Замечательный пример первым подал Петрарка{123}. Он перерабатывал и редактировал свои «Письма к близким» задним числом. Первые две книги петрарковского «Эпистолярия», датированные 1330–1340 гг., были на самом деле написаны заново преимущественно около 1351–1353 гг. и пополнялись или исправлялись до 1366 г. Петрарка вставлял в них, в частности, цитаты из авторов, которых не мог знать в те годы, к которым отнесены письма. Сочиненные в жанрах «consolatoriae» и «hortatoriae», т. е. «утешения» и «воодушевленного обращения», эти письма были адресованы подчас людям, жившим более тысячелетия тому назад, — Цицерону, Сенеке, Титу Ливию, а одно письмо обращено к потомкам, которым Петрарка считал необходимым сообщить подробности, характеризующие его личность, интересы и труды.

Реальная переписка начинается с третьей книги эпистолярия, но и здесь множество позднейших интерполяций. Письмо о восхождении на альпийскую вершину Мон Ванту, датированное 1336 г., как недавно выяснилось, сочинено около 1353 г., и значит, этот прославленный документ, всегда приводимый как пример новой художественной впечатлительности, повествует о вымышленных фактах. Рядом с эпистолами, которые были целиком созданы специально для книги и никогда не посылались адресатам, располагались письма, действительно отосланные, но много лет спустя переработанные. Ганс Барон считает, что Петрарка делал это ради идейно-риторической симметрии и композиционного равновесия «Эпистолярия» и, возможно, ради возвышения своего юношеского облика.

Знаменательно, что если действительные письма в петрарковском «Эпистолярии» несли все признаки литературного сочинения, то зато послания, обращенные к античным классикам, тщательно интонировались и оформлялись как «настоящие» письма, имея, помимо даты, еще и обозначение места написания, всегда избиравшегося со значением, по ассоциации с адресатом. Литература выступала в форме жизненного общения, а реальная переписка — особенно в «Старческих письмах» — претворяла бытовые мелочи в литературу. Грань между повседневностью существования воклюзского отшельника и идеализованностью его умственных увлечений, таким образом, сознательно размывалась и делалась плохо различимой.

Ученая дружба