{161}. Интересней посмотреть, как Ландино его строит: замечательная речь Лоренцо Медичи так же для него необходима, как для Поджо — речь Антойио Лоски, как для Бруни — первые две речи Никколи. Существенна ласково-учтивая интонация спора двух единомышленник ков, которые тем не менее берут на себя разные роли. Точка зрения, высказанная Лоренцо, опять-таки не столько «снимается» и тем более не отрицается в ответе Альберти, сколько служит необходимым и самоценным противовесом. В результате вывод Ландино не исключает иной позиции и не является «выводом», т. е. чем-то жестким. В идеологическом отношении, разумеется, мы должны отнести автора «Камальдульских бесед» к сторонникам неоплатонического «созерцания». Такова его позиция в узком плане. Но Ландино, как более или менее всякий гуманист, выбирает «свою» позицию среди других своих позиций. Он, как автор, совпадает в диалоге с одной из точек зрения (синтезом), но также — со всей системой диалога', с соотнесенностью всех точек зрения. Поэтому он шире самого себя, и анализ его стиля мышления больше говорит о его мировосприятии, чем конкретный вывод, заключающий диалог.
Сама возможность сосуществования и взаимодействия разных взглядов, не взаимно уничтожающих, не враждебных, хотя и противоположных, свидетельствует не только об открытости диалогического мышления в целом, но и о его замкнутости. Открытость и замыкание внутренне совпадают, ибо диалогическое мышление зиждется на убежденности в единстве природы человека, раскрывающейся — всякий раз относительно — в несходных проявлениях.
А что такое вообще Ренессанс как не диалог тезы античности, антитезы христианства и собственного синтезирующего философствования, как не ощущение рядоположности веков, культур, индивидов, историчных и абсолютных одновременно, обнаруживающих на разные лады неисчерпаемость тождественной себе человеческой сути, ее универсальность, ее сопричастность всему мировому бытию, от ангелов и звезд до животных и элементов, ее земную божественность?
Разноголосица в высказываниях Верджерио
Не потому ли для новоевропейского рационального и позитивного аналитического подхода Возрождение — трудная загадка? С равным успехом можно доказывать — и это было доказано! — что оно языческое и что оно христианское, что оно порывает со средневековьем и что оно близко к средневековью, что оно, наконец, «эклектичное», в смысле логически-беззаботного совмещения совершенно разных по происхождению философских и всяких иных постулатов. Оставалось и остается неясным лишь одно: в чем целостность Возрождения и почему эти люди, будучи и такими, и другими, и третьими, обрели на столь зыбкой почве удивительную оригинальность и творческую мощь?
Возможно, ни в одну эпоху не было такого количества сочинений и авторов, относительно истинных намерений и взглядов которых до сих пор нет ясности.
Несколько лет назад состоялась дискуссия между историками Зайгелем и Бароном. Зайгель утверждал, что так называемый флорентийский «гражданский гуманизм» начала Кватроченто — это чистейшая «цицеронианская риторика». Барон отстаивал свою известную концепцию о том, что почвой раннего гуманизма была борьба Флорентийской республики против миланской Синьории. Барон доказывал, что мы имеем дело не с риторической топикой, а с отражением реальных социально-политических позиций. Недавно в спор вступил Д. Робэй, опубликовавший статью о Верджерио{162}. У Верджерио можно найти и республиканские, и цезаристские высказывания. Барон считает, что республиканцем Верджерио был в юности, в годы борьбы Болонской лиги городов против Джангалеаццо Висконти, а затем на службе у синьоров Кар-papa стал монархистом. Робэй, напротив, показывает, что эволюцией взглядов Верджерио дела не объяснить: эволюции от республиканизма к монархизму не было, как не было эволюции от защиты «деятельной гражданской жизни» (vita activa civilis) к прославлению otium. Верджерио одновременно был республиканцем и цезаристом; понятие «свобода» у него, как и у Салютати, могло практически означать и коммуну, и синьорию. Непоследовательность или беспринципность? Ни то, ни другое.
Д. Робэй напоминает, что в антивисконтиевскую лигу входили и республики, и синьории. Свободными государствами («liberos populos») Верджерио называл те, в которых считаются с желаниями подданных. Поэтому — в соответствии со схемой Аристотеля — порицания заслуживали лишь монархии, выродившиеся в тирании, и республики, опустившиеся до демократий; законность и свобода не были непременно связаны с одной формой правления. Во времена Салютати и Верджерио не было абсолютного противопоставления республиканской свободы и синьориальной тирании. Добавлю, что та же проблема возникает, как известно, в связи с Макьявелли, который в «Государе» выглядит монархистом, а в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» — республиканцем. Но Макьявелли, как и Верджерио, не стоял перед необходимостью однозначного выбора. Существовали конкретные политические ситуации, а не тотальное «или — или». Можно было писать о преимуществах единовластия и быть канцлером республики, как Салютати; можно было доказывать, что лучше всего республика, и давать советы государю, как Макьявелли. Представление о республиканизме и монархизме как знаменах двух враждебных социальных лагерей возникло в XVII–XIX вв., когда созрело «третье сословие» и начало штурм абсолютизма, когда такая вражда получила глубокое историческое основание, когда политические убеждения приобрели несравненно более жесткий, партийный, реально-практический характер, а на их изменение стали смотреть как на ренегатство. Конечно, в XIV–XV вв. между итальянскими республиками и синьориями не было политической пропасти. Оставалось продолжать классические споры о том, какая форма правления лучше обеспечивает благо и справедливость.
Соответствующие высказывания Верджерио нельзя свести ни к простому оформлению чисто практических социально-политических установок автора, как полагает Барон, ни к риторическим упражнениям в классическом вкусе, как думает Зайгель. Робэй пишет: «Лучшее объяснение этого аспекта творчества Верджерио (а может быть, также и Салютати) заключено в понятии литературного экспериментирования, которое, не исключая высокой степени серьезности, предполагает позицию, весьма отличную от глубоко укоренившейся практической убежденности, подчеркиваемой тезисом доктора Барона»{163}.
Я думаю, что наблюдение Робэя должно быть поставлено в более широкий контекст диалогичности гуманистического сознания. Попытаемся вообразить кажущиеся двойственными или изменчивыми политические рассуждения Салютати или Верджерио как разрозненные компоненты некоего ненаписанного диалога. Республиканизм и монархизм для Верджерио, как и для других гуманистов, — равно освященные античностью две культурные возможности. Поэтому казалось естественным обосновывать и ту и другую, противопоставлять их и согласовывать. Пусть практические интересы побуждали Верджерио (или Салютати, или Бруни) искренне отстаивать республиканский принцип. Переведенная в сферу культуры, эта потребность должна была высказаться на ее языке как топика римской «свободы» (libertas). Но едва заговорив на языке античной традиции, гуманист должен взять эту дорогую традицию целиком, а в ней есть также идея римского «мира» (рах), в ней есть и цезаристское истолкование libertas. Человек, живущий культурой, вынужден подчиняться ее логике, не совпадающей с логикой внешних обстоятельств. Доказано, что ранний гуманизм был теснейшим образом связан с комплексом прикладных, этико-политических, социально-педагогических задач, но именно чтобы решать эти задачи, гуманисты в своей сублимированной деятельности не просто «отражали действительность», а пересоздавали ее, творя культуру как новую социальность.
Гуманист, заговоривший о республике и монархии, мог в данный момент решительно отстаивать Брута или Цезаря, но для этого он должен был мысленно вживаться в каждую из двух точек зрения, включаться в их культурно-исторический диалог, и поэтому, хотя политические рассуждения гуманиста вовсе не были только риторикой, они обязательно нуждались в риторике, т. е. в общении через классическую традицию, делавшую их чем-то теоретически-действительным, а не культурно-бесформенным. Риторика зато нередко уводила эти взгляды довольно далеко от сиюминутной практической потребности, подчиняя в конечном счете общему для ренессансной эпохи отношению ко всякой отдельно стоящей мудрости, воспринимаемой как часть абсолюта и потому всегда готовой с улыбкой вступить в беседу с противостоящей — с рядом стоящей — истиной. Позже это стали называть: в сфере мысли — эклектикой, в сфере действия — беспринципностью. Действительно, ренессансные философы сплошь эклектичны, ренессансные политики сплошь беспринципны. Гораздо труднее найти догматиков среди первых и фанатиков среди вторых.
Эпистолярный спор Пико делла Мирандолыи Эрмолао Барбаро
Участники дискуссии о «гражданском гуманизме» столкнулись с тем, что ренессансный автор бывает трудноуловим, не только когда он скрывается за объективно-диалогической формой изложения.
Несколько иной, но еще более показательный пример диалогичности мышления вне рамок диалогического жанра — знаменитая полемика между Пико делла Мирандо-лой и Эрмолао Барбаро о философии и красноречии. Перед нами не сочиненный, а реально состоявшийся диспут — диспут в письмах, ставший одним из самых любопытных эпизодов духовной жизни конца Кватроченто.
Пико получил от Барбаро письмо, в котором этот человек, изрекший: «Двух славлю богов, Христа и словесность», высмеивал схоластическую, «варварскую» философию. Теза высказана! Ответ Пико — с огромной силой выраженная антитеза{164}