[483]. Иными словами, Двигубский входил «в ту же компанию», потому с ним, в отличие от Черняева, было легко договориться о постройке «русского дома» в сложной ситуации.
Помимо всего прочего у Николая имелось ещё одно преимущество: он был выездным. Более того, с 1980 года официально проживал в Париже. Его недаром называли «русский француз»: Двигубский родился во Франции и с детства дружил с Мариной Влади[484]. Таким образом, с ним можно было работать не только в СССР, но и в Италии, а для эстетической цельности картине требовался один художник в обеих странах.
22 мая к режиссёру заходил Солоницын. Тарковский отметил, что он выглядел неплохо, но самое пронзительное заключено в двух словах — «тонкие руки». Те самые руки, которые так нравились Андрею, истончились от неизлечимой болезни. Как же быть с Горчаковым?
Из Италии поступали не самые лучезарные известия. То, что «RAI» и «Gaumont» — важные силы двух конкурирующих кинодержав — согласились на сотрудничество, являлось редкой удачей, и этим следовало пользоваться незамедлительно. Категорически нельзя было терять время, но советская сторона не предпринимала ничего для запуска картины. Со сменой правления в итальянской телекомпании возник достаточно правомерный вопрос: а почему государственная организация, имея договорённости с французами, лоббирует постановку не отечественного режиссёра, а русского? Пока большинство руководителей всё ещё понимало значимость этой работы, но вновь пришедших требовалось активно убеждать. Такая задача легла на плечи Гуэрры. Тарковский же, находясь в Москве, был готов[485] к тому, чтобы, отсняв советскую часть, зарубежную снимать теперь в Швеции. Это лишний раз подтверждает, что 13 апреля в Стокгольме он обсуждал с Биби Андерссон, по сути, сценарий «Ностальгии», а главное, был согласен отказаться от участия Италии вообще.
Режиссёр уже активно начал сожалеть, что вернулся в СССР. Вектор жизни больше не указывал в будущее, но был направлен в прошлое, лишь иногда поворачиваясь в сторону фантазий. Здоровье ухудшалось на этом фоне. Такая тенденция подтверждается множеством дневниковых заметок. Например, 8 мая Тарковский писал: «Снова „струя“, словно смотрю на всё сквозь струю льющейся воды. И головная боль». Очень зримый образ, в духе его кино. Но совершенно точный диагноз себе и происходящему он ставит 4-го и 5 июня: «Сегодня было опять что-то вроде спазма в голове и опять в глазах что-то дрожало… Свобода. Свобода!.. Пожалуй, я маньяк от свободы. Я физически страдаю от отсутствия свободы. Свобода — это возможность уважать в себе и других чувство достоинства».
Вынесем «других» за скобки. Собственное же достоинство мешали чувствовать нищета, абсолютная невозможность управлять своей жизнью, ощущение себя игрушкой в руках не обстоятельств, не рока, а малоприятных, некомпетентных, движимых мелочными мотивами людей. И вот чиновники переносят визит Моццато и Казати на конец июня, ни слова не сказав режиссёру, постфактум недоумевая: «А для чего вас об этом предупреждать?!»
В то же время, всё ширился круг тех, кто хотел помочь Андрею, выступить на его стороне. Как правило это были иностранные журналисты и кинодеятели. Они поднимали «вопрос Тарковского» перед Ермашом и другими, но плодов это не давало. Режиссёр писал открытым текстом[486], что переживает тёмную полосу кризиса и депрессии. В его ситуации не опустить руки было почти невозможно. Казалось, почти всё на свете против него, а то, что «за», было патологически бессильным. Но здесь важно отметить, что мир Тарковского не ограничивался тесным универсумом материального. И вот на улице ему вновь встретилась машина с номером 13–13, и сразу возникло ощущение, будто происходящее вокруг — неспроста. Что кто-то с ним, кто-то за него, и речь вовсе не о людях… Режиссёр всё больше уделял внимание знакам, всё чаще апеллировал к нетрадиционной медицине, астрологам и экстрасенсам. В Москве он водил знакомство с Николаем Сафоновым, Сергеем Митрофановым, но первейшей из этих «специалистов» была Джуна[487].
С Джуной Тарковский общался особенно долго[488], причём не только как пациент. Можно сказать, что они дружили. Целительница была хорошо знакома и с его отцом. Более того, со временем она открыла режиссёру свои методы, которые Андрей сначала робко, а потом довольно уверенно стал применять на практике. Записи Тарковского по этому поводу исполнены восторга. Его пациентами становились, в первую очередь, домочадцы, позже некоторые коллеги, а несколько раз режиссёр лечил и саму Джуну. Впоследствии она называла его своим учеником.
Её посещали многие представители политической и творческой элиты. Из кинематографистов завсегдатаями были Лев Кулиджанов, Владимир Наумов, Али Хамраев и многие другие.
Мы уже несколько раз начинали разговор про тягу Тарковского к мистическому. Она, действительно, усиливалась с годами, но всё-таки была не столько приобретённой, сколько естественной чертой его характера. Ещё в школе Андрей с одноклассником Владимиром Куриленко организовал общество «Фиолетовые руки». Название ему дали слова из стихотворения Валерия Брюсова «Творчество»: «Фиолетовые руки / На эмалевой стене / Полусонно чертят звуки / В звонко-звучной тишине». Вместе ребята занимались тем, что собирали таинственные истории и классифицировали их по папкам: «странно», «интересно», «загадочно». Удивительно, но это были будто взаимоисключающие понятия. Владимир рассказывает[489]: «В наших с ним портфелях рядом с учебниками лежали то толстая и засаленная „Хиромантия“, то ветхая дореволюционная „Нива“ с описанием спиритических сеансов, то брошюра о гипнозе, то странного происхождения трактат „О чёрной и белой магии“. Мы проводили над собой серии кощунственных экспериментов: пытались впасть в гипнотическое состояние, как древние индейцы, глядя на белый шарик, сидели в полночь при двух свечах у зеркала и вычерчивали кабалистические знаки, чтобы вызывать духов. А однажды на спор побывали ночью на Даниловском кладбище. Нам ужасно хотелось стать свидетелями хотя бы маленького чуда».
Эта страсть оказалась не праздным детским увлечением, но проникла в работу режиссёра. Члены съёмочной группы «Сталкера» вспоминают[490], как он приводил на площадку спиритуалистов и экстрасенсов, как показывал всем фильмы о паранормальных явлениях. Например, об английском моряке, который «усилием воли, якобы, генерировал засветки и смутные образы на фотопленке». Это было нужно в качестве своеобразного камертона.
Жизнь Тарковского полна мистических ситуаций. Чего стоит одна только история с забытым в такси сценарием «Рублёва». Через несколько часов водитель, движимый неизвестно чем, привёз «потерянный» текст в то самое место, где режиссёр выходил из машины, а Андрей как раз, пошатываясь, шагал там же, будучи совершенно пьяным от расстройства. А уж сколько он видел вещих снов!.. При этом пророческий характер «Ностальгии» его изрядно напугает. Казалось бы, столько лет Тарковский интересовался подобными случаями, столько манил к себе чудо, и вот оно, наконец, произошло, такое неоспоримое и безусловное. Но режиссёра это даже станет отталкивать и огорчать, будто не материал зависел от него, а он оказался во власти материала: «Он же, как вырвался у меня из рук, как будто картина сама снималась. А я только при этом присутствовал, не понимая ничего… Для меня это было ново. У меня не было такой цели. Я хотел рассказать историю»[491]. Удивительно, Тарковский, всегда находивший благостные мистические подтексты даже в тех ситуациях, где их можно было только притянуть за уши, в данном случае упорно видел проблему. Самое лестное, что он будет говорить о предикторских свойствах фильма, это сравнение его с пророческим сном.
Мистическое мировоззрение имело одно неприятное следствие: как это ни парадоксально, непреклонный и бескомпромиссный в творческих вопросах, режиссёр очень легко поддавался чужому влиянию во всех прочих сферах жизни. Причина кроется в том, что авторитет для Андрея мог быть сугубо внешним. Потому друзьям легко удавалось отваживать его друг от друга. Потому Тарковский постоянно участвовал в авантюрах по рекомендациям знакомых и домочадцев. Потому он советовался по самым разным, в том числе и чрезвычайно значительным вопросам (как, например, эмиграция) с первыми встречными, если, конечно, был уверен, что они не имеют отношения к органам госбезопасности.
Своеобразным панданом к предыдущему высказыванию о свободе стала запись от 15 июня, в которой режиссёр, с одной стороны, называет попранное достоинство национальной русской бедой, а с другой, утверждает, что щедрые европейские похвалы, которые ему неловко повторять даже себе, раздражают ничуть не меньше, чем необоснованная критика. Вряд ли он тут полностью искренен, но, так или иначе, его видение двух альтернатив вновь складывается в ситуацию, где «обе хуже».
В то время Тарковский читал «Опыты» Монтеня. Дневник всегда полнился выписками из важных, впечатливших его книг. Режиссёрский список для чтения может и, рано или поздно, должен стать темой отдельного исследования. «Опыты» — важнейший труд французского писателя и философа, вскруживший голову, а также ставший житейским руководством для многих поколений. В нём Монтень, в частности, предвосхищает открытия Эйнштейна. Этот текст разрывает, а, быть может, напротив, воссоединяет реальность, поскольку его читали и Пушкин, и Евгений Онегин. «Опыты» — настольная книга большинства классиков русской литературы. Тарковский же штудировал её, как минимум, с 24 мая по 8 июля, хотя впервые обратился к ней ещё в январе. 15 июня он выписал две цитаты. Первая: «Жалок, по-моему, тот, кто не имеет у себя дома местечка, где бы он был и впрямь у себя, где мог бы отдаться личным заботам о себе или укрыться от чужих взглядов!» Вторая: «Иногда следует развлекать душу необычными для неё занятиями, волнениями, заботами, делами; наконец, нужно прибегать к перемене места, как поступают с больными, чей недуг не поддаётся исцелению».