Гершом Валд спросил:
— Я потерял единственного сына только для того, чтобы отсрочить ненадолго катастрофу, которой, по-твоему, никак не избежать?
Шмуэля вдруг охватило сильнейшее желание обеими руками прижать к своей груди массивную, грубо вытесанную голову сидящего перед ним человека и, возможно, даже сказать ему слова утешения. Но нет в мире утешения. Он сдержал свой порыв, предпочел смолчать, чтобы не усугубить боль новой болью. Вместо ответа он подошел к аквариуму и стал кормить золотых рыбок. Потом направился в кухню. Сара де Толедо на этот раз вместо манной каши принесла картофельный салат с майонезом и мелко нарезанными овощами. Гершом Валд ел молча, словно исчерпал на сегодняшний вечер весь свой запас библейских стихов и цитат. Он продолжал молчать почти до одиннадцати часов, когда Шмуэль, не дожидаясь согласия старика, налил ему и себе по маленькой рюмочке коньяка. На этом они расстались. Шмуэль доел остатки картофельного салата с майонезом, вымыл посуду и поднялся к себе в мансарду. Гершом Валд остался сидеть у письменного стола, писал что-то, комкал написанное, яростно швырял листки в корзину для бумаг и писал заново. Дом погрузился в глубокое безмолвие. Аталия ушла. Или, возможно, сидела в полной тишине в своей комнате, в которой Шмуэль ни разу не был.
26
На следующий день, в половине двенадцатого, Шмуэль надел свое потрепанное пальто, нахлобучил на курчавую голову шапку, напоминавшую извозчичий малахай с козырьком, взял трость с оскалившейся лисой и отправился бродить по иерусалимским улицам. В то утро дождя не было и только обрывки серых облаков плыли над городом от моря к пустыне. Утренний свет, касавшийся стен из иерусалимского камня, отражался от них нежным и сладким, медовым сиянием, что ласкает город ясными зимними днями в перерывах между дождями.
Из переулка Раввина Эльбаза Шмуэль выскочил на улицу Усышкина, миновал Народный дом со стенами, облицованными похожим на мрамор гладким камнем, и продолжил путь к центру города. Голова его то ли бодала воздух, то ли прокладывала ему путь среди препятствий, тело клонилось вперед, а ноги торопились, чтобы не отстать от головы. Это была не то ходьба, не то неторопливый бег. Было что-то забавное в этом — словно идущий спешит добраться к назначенному сроку до места, где его уже давно ждут, но не будут ждать вечно, и если он опоздает, так опоздает.
Ярдена, конечно, уже ушла на работу в бюро газетных вырезок, где служила еще до замужества, и теперь она сидит там, на втором этаже старинного здания на улице Рава Кука, в темноватой комнате, отмечая карандашом клиентов бюро, чьи имена упомянуты в газетах. Возможно, раз или два она натолкнулась и на имя своего Нешера Шершевского, и, возможно, сам Нешер Шершевский сидит сейчас за своим столом в Институте исследования морей и озер, усердно сочиняет какой-то документ, и лицо его, как всегда, излучает сдержанный душевный покой, словно он сосет леденец. Лишь ты бездельно бродишь по иерусалимским улицам. Дни бегут, минует зима, за нею придет лето, и опять наступит зима, а ты так и будешь метаться между воспоминаниями о Ярдене и грезами об Аталии. Ночами Ярдена спит в объятиях Нешера Шершевского, и ее уютный каштановый запах окутывает их двуспальную кровать. Неужели ты до сих пор в нее влюблен? Любовью отвергнутой и оскорбленной, любовью ничтожных, отторгнутых и никому не нужных? Или, может, ты уже влюблен не в нее, а в Аталию — любовью, в которой ты не признаешься и, в сущности, вообще неприемлемой?
Он представил длинные мягкие волосы Аталии, спадающие на ее левое плечо поверх платья с вышивкой. Ее шаги, таящие некий сдерживаемый танец, словно бедра ее свободнее ее самой. Женщина решительная, полная тайн, проявляющая то сарказм, то холодное любопытство; женщина, что повелевает тобой — и всегда всматривается в тебя с легкой насмешкой, разбавленной, возможно, каплей жалости. Эту жалость ты принимаешь с восторгом, подобно брошенному щенку, каковым ты и являешься в ее глазах.
Что вообще видит в тебе Аталия с высоты своего насмешливого превосходства? Бывшего студента, незадавшегося ученого, растрепанного парня с буйными кудрями, сбитого с толку, которого тянет к ней, но который никогда не осмелится облечь в слова чувства, что и не чувства вовсе, а какие-то ребяческие грезы. Волнует ли ее, хотя бы изредка, твое присутствие? Или забавляет? Волнует и забавляет?
На серой ограде из грубого бетона неподвижно сидела большая не то черная, не то серая крыса. Тварь эта уставилась на Шмуэля маленькими черными глазками, будто желая спросить его о чем-то. Или испытать его. Шмуэль остановился и секунду-другую пристально разглядывал крысу, как бы говоря: “Не бойся меня, руки мои пусты, и мне нечего скрывать”. Кто-то из них двоих, сознавал Шмуэль, должен уступить. Прямо сейчас. И он действительно уступил и продолжил свой путь, не оглядываясь. Спустя несколько шагов он устыдился и повернул назад. Но тварь исчезла, ограда была пуста.
В двенадцать часов двадцать минут Шмуэль вошел в маленький ресторанчик на улице Короля Георга и уселся за угловым столиком, на своем постоянном месте. За этим столиком он ежедневно съедал свой обед, бывший также и завтраком. Официант, он же хозяин ресторанчика, уроженец Венгрии, толстенький коротышка с лицом, багряным от румянца, с вечно мокрым от пота лбом, — Шмуэль предполагал, что виной тому высокое кровяное давление, — принес ему без вопросов глубокую тарелку с горячим и острым гуляшом. Всегда, без исключений, Шмуэль ел острый суп-гуляш с несколькими кусочками белого хлеба, а на десерт — неизменный фруктовый компот.
Как-то раз прошлой зимой он был здесь с Ярденой, они обедали, и он рассказывал об усиливающемся сепаратизме левого крыла Объединенной рабочей партии МАПАМ. И Ярдена вдруг взглянула на него и схватила за руку. Резким движением подняла его с места, торопливо заплатила по счету, крепко, словно когтями, вцепилась в него, будто почему-то преисполнилась необъяснимой злостью, и поволокла его в комнату в квартале Тель Арза. За всю дорогу не сказала ему ни единого слова, а он, пораженный, безропотно тащился за нею. И как только они поднялись в комнату, она толкнула его, швырнула спиной на кровать и, не произнося ни звука, содрала с себя платье, взобралась на него, уселась верхом и грубо любила его, подминая его под себя, словно мстя ему, и не оставляла его в покое, пока дважды не кончила. Ему пришлось ладонью зажимать ей рот, дабы заглушить рвущиеся из нее крики, чтобы не испугать хозяйку в соседней комнате. Потом она оделась, выпила два стакана воды из-под крана и ушла.
Почему она бросила его? Что есть в этом Нешере Шершевском, чего нет в нем? Что плохого он ей сделал? Что нашла она в своем благоразумном гидрологе, чье квадратное тело так похоже на упаковочный ящик, так любящем разглагольствовать на темы, неизменно нагонявшие тоску на всех, кто находится с ним в одной комнате? Иногда он произносил, к примеру: “Тель-Авив — город намного менее древний, чем Иерусалим, но более современный”. Или: “Имеется большая разница между старыми и молодыми”. Или такое: “Да, это так. Большинство решает, а меньшинство просто обязано принять мнение большинства”. “Восторженный щенок” — так назвала Шмуэля Ярдена в их последнем разговоре. В душе он был с ней согласен, но вместе с тем переполнился внезапно чувством стыда, унижения и обиды.
Он поднялся, расплатился за суп-гуляш, за компот из фруктов, задержался у стойки, чтобы просмотреть заголовки вечерней газеты. Армия обороны Израиля очищает от террористов территорию южного сектора израильско-сирийской границы. Египетский диктатор Насер снова угрожает, а Бен-Гурион предупреждает. Почему предупреждения Насера всегда называются угрозами, а угрозы Бен-Гуриона называются у нас предупреждениями?
Затем он вышел на иерусалимскую улицу, залитую нежным зимним светом, сиянием сосен и камня. Внезапно его охватило странное, острое чувство, что все-все еще возможно и утраченное только кажется утраченным, но, в сущности, ничто окончательно не потеряно и будущее зависит только от его, Шмуэля, отваги и дерзновения. И он решил измениться, немедля. Изменить с этого момента всю свою жизнь. С этой минуты на всю жизнь. Быть с этой минуты и далее человеком спокойным и дерзким, знающим, чего он хочет, и стремящимся к желаемому без сомнений и колебаний.
27
Аталия застала Шмуэля за его письменным столом, погруженным в старинную книгу, взятую в Национальной библиотеке. Она была в светлой юбке и голубом свитере, слегка великоватом и оттого придававшем ей некую домашнюю уютность. Ее лицо было явно моложе ее сорока пяти лет, и только в жилистых кистях рук угадывались признаки возраста. Аталия уселась на край кровати Шмуэля, привалилась спиной к стене, непринужденно скрестила ноги, поправила юбку и сказала, без извинений за свое неожиданное вторжение в его пределы:
— Ты учишься. Я тебе мешаю. Что учишь?
Шмуэль ответил:
— Да. Прошу вас. Мешайте мне. Очень хотелось бы, чтобы вы мне помешали. Я уже устал от этой работы. Вообще я постоянно уставший. Даже когда я сплю, я устаю. А вы? Возможно, вы свободны? Не хотите ли выйти на небольшую совместную прогулку? На улице ясный зимний день, такие бывают только в Иерусалиме зимой. Пойдем?
Это приглашение Аталия оставила без внимания. И спросила:
— Ты все еще роешься в историях про Иисуса?
— Про Иисуса и Иуду Искариота. Про Иисуса и евреев, — ответил Шмуэль. — Как во всех поколениях евреи воспринимали Иисуса.
— А почему, собственно, тебе это так интересно? Почему не “как евреи воспринимали Мухаммеда”? Или Будду?
— Значит, так, — сказал Шмуэль, — я легко могу понять, почему евреи отвергли христианство. Но ведь Иисус вовсе не был христианином. Иисус родился евреем и умер евреем. Ему никогда не приходила в голову идея основать новую религию. Павел, Савл из Тарса, вот кто придумал христианство. Сам же Иисус ясно говорит: “Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков”[77]