ы с тобой оденемся потеплее и отправимся бродить по переулкам, любоваться тем, что сотворил с ними лунный свет.
Шмуэль тотчас согласился. Аталия добавила:
— Не знаю, люблю ли я Иерусалим или едва терплю его. Но если я оставляю Иерусалим более чем на две-три недели, он начинает являться мне во снах, неизменно залитый лунным светом.
Шмуэль, внезапно преисполнившийся не свойственной ему отваги, спросил:
— А что еще вам снится?
Аталия ответила без улыбки:
— Молодые и красивые парни.
— Такие, как я?
— Ты не парень. Ты взрослый ребенок. Скажи, ты не забыл случайно разогреть Валду его кашу?
— И даже посыпал ее сахаром и корицей. И он даже съел ее. Не всю. Часть оставил, и я доел. Сейчас он что-то пишет. Понятия не имею, что именно. Он никогда мне не рассказывает, а я не осмеливаюсь спросить. А вы, Аталия, знаете? Или предполагаете, что его занимает?
— Абрабанель. Миха. Война. Уже несколько лет он пишет исследование, книгу о Шалтиэле Абрабанеле, а также воспоминания о сыне. Похоже, он считает, что обструкция, устроенная Абрабанелю, изгнание его со всех постов связаны со смертью сына. Валду кажется, что есть некая связь между этими двумя событиями.
— Связь? Какая связь?
Она не ответила. Встала, налила стакан воды прямо из-под крана, выпила шумными глотками умирающей от жажды крестьянки, не предложив налить и Шмуэлю. Вытерла губы чуточку увядшей рукой. Рукой, которая была много старше ее молодого лица.
— Что ж. Пошли. Скоро взойдет луна. Я люблю смотреть, как она выплывает из-за гор и вспыхивает над крышами.
Они вышли во двор, уже объятый глубокими сумерками. Всюду лежали густые тени от широких древесных крон, от высоких кипарисов, что шеренгой выстроились за оградой. Шмуэль с трудом различал железную крышку, прикрывавшую колодец. Аталия держала его за локоть и уверенно вела по дорожке, вымощенной тесаным иерусалимским камнем. Через рукав своего потрепанного пальто Шмуэль чувствовал тепло ее ладони, каждого из пяти пальцев, и всем своим существом он страстно желал накрыть своей ладонью эту в лиловых прожилках руку, уверенно направлявшую его по лестнице. Но опасался ее насмешки. Вместо того чтобы прикоснуться к ней, он вытащил из кармана ингалятор. Одного глубокого вдоха ему хватило, и он спрятал ингалятор в карман.
Переулок Раввина Эльбаза был пуст. Сохранившийся со времен британского правления уличный фонарь из маленьких стеклянных прямоугольников в металлической оправе раскачивался на ветру, подвешенный на кабеле, протянутом поперек переулка. Фонарь отбрасывал на мостовую беспрерывно мечущиеся тени, подобные раздражающей мелкой зыби. Дул западный ветер, такой легкий и тихий, словно ему поручили остудить чай в стакане.
Шмуэль попросил:
— Расскажите мне, пожалуйста, каким человеком был ваш отец.
Голос Аталии звучал мягко, тихо, почти шепот:
— Давай не будем сейчас разговаривать. Пройдемся немного молча. Вслушаемся в ночь.
В конце переулка Раввина Эльбаза прямо над черепичными крышами внезапно выкатилась луна, красная и огромная, словно обезумевшее солнце вдруг вынырнуло из тьмы, вылупившись среди ночи — вопреки всем законам природы. Шмуэль ненавидил эту луну, навязавшую ему молчание. Аталия остановилась, все еще держа Шмуэля под локоть, словно опасаясь, как бы он не споткнулся, и долго смотрела на луну, на окружавший ее тусклый сияющий ореол, будто стекающий с неба, чтобы выбелить сложенные из иерусалимского камня стены бледным призрачным свечением. Внезапно Аталия сказала:
— Луну называют “белой”[85], но она совсем не белая. Она истекает кровью.
Затем они в молчании шли переулками квартала Нахлаот, Аталия впереди, а Шмуэль на полшага сзади. Она уже отпустила рукав Шмуэля, но время от времени легонько прикасалась к его плечу, чтобы направить влево или вправо. Их обогнали парень с девушкой, обнявшиеся, тесно прижавшиеся друг к дружке. Парень сказал с удивлением:
— Я не верю. Этого не может быть.
Девушка ответила:
— Погоди. Ты еще увидишь.
Парень ей возразил, но слов его ни Шмуэль, ни Аталия не смогли расслышать, однако уловили и растерянность, и обиду, прозвучавшие в его голосе.
— Вслушайся, какая глубокая тишина, — проговорила Аталия. — Можно почти различить, как дышат камни.
Шмуэль открыл было рот, чтобы ответить, но передумал, вовремя вспомнив о желании Аталии, чтобы он хранил молчание. И он промолчал, стараясь держаться ровно на полшага позади нее. И вдруг рука его сама собою вскинулась, пальцы торопливо погладили затылок идущей впереди женщины, скользнули по серебряной цепочке чуть ниже волос. Глаза его наполнились слезами, ибо в этот миг, касаясь ее, он снова отчетливо понял, что у него нет никаких шансов. В темноте Аталия не могла видеть его полные слез глаза, она только чуть-чуть замедлила шаги. Шмуэль думал: “Какой же ты глупец! И трус, и глупец. Да ведь ты мог сейчас притянуть ее к себе, обнять ее плечи, поцеловать ее в губы”. Но тут же вмешался другой внутренний голос: “Даже не пытайся, ибо позора не оберешься”.
Около часа бродили они по переулкам, пересекли улицу Агрипас, прошли вдоль спящего рынка Махане Иехуда с закрытыми, погруженными во тьму рундуками, мясными лавками, ларьками, магазинчиками, и только головокружительная смесь запахов фруктов, мусора, переспелых овощей, специй, тонкой гнили парила в воздухе. Шмуэль и Аталия вышли на улицу Яффо, к площади солнечных часов, установленных на фронтоне одного из домов еще во времена турецкого владычества. Перед часами Аталия задержалась ненадолго и вдруг заговорила об отце, откликаясь на просьбу Шмуэля:
— Он не принадлежал своему времени. Возможно, опоздал, возможно, опередил. Но принадлежал он времени иному.
И Аталия, а вслед за ней и Шмуэль направились домой, но уже другими переулками. На всем протяжении пути они сказали друг другу разве что: “Будь осторожен, ступенька!” или: “Это развешанное поперек улицы белье капает прямо на голову”. Аталии хотелось тишины, и Шмуэль не осмеливался пойти наперекор ее желанию, хотя едва сдерживал волнение, смешанное с вожделением. А луна тем временем, утратив свою кровавость, поднялась над стенами академии Бецалель и залила город призрачным светом привидений, скелетов, фантомов. Дома Аталия быстро скинула пальто и помогла Шмуэлю высвободиться из его потрепанного студенческого пальтеца, поскольку тот запутался в драной подкладке, угодив рукой в дыру.
— Спасибо за этот вечер, — сказала Аталия. — Мне было хорошо. Иногда с тобой бывает приятно, особенно если ты молчишь. А теперь — нет, спасибо, есть я не хочу. Но ты можешь приготовить себе все, что найдешь в холодильнике, и во время еды можешь болтать с собой сколько твоей душе угодно. Ты ведь переполнен словами, которые я не позволила тебе излить. А я пойду в свою комнату. Спокойной ночи. Не беспокойся, мы не растратили вечер впустую. Когда поднимешься к себе, не забудь выключить свет на лестнице.
С этими словами она ушла. Вся она — ее туфли на низких каблуках, волосы, зачесанные на одну сторону, ниспадающие на плечо, оранжевое платье — на какой-то миг вспыхнула сияющим пятном в проеме двери и тотчас погасла. После нее остался легкий шлейф фиалковых духов, и он жадно глотал это благоухание. Сердце, увеличенные размеры которого еще в его юности определили врачи, билось учащенно, и он уговаривал его угомониться.
Шмуэль решил ограничиться двумя кусками хлеба с маслом и сыром, баночкой простокваши и, возможно, яичницей. Но внезапно, в один миг, у него пропал аппетит, сменившись какой-то неясной угнетенностью. Он поднялся в свою комнату, разделся до белья, растянулся на постели и долго смотрел на луну, сиявшую ровно по центру окна. Минут через двадцать он встал, спустился в кухню, открыл банку кукурузы, банку говяжей тушенки и съел все это, даже не закрыв холодильника, ибо аппетит вернулся к нему.
29
Он думал о маленькой квартирке своих родителей в боковом проулке квартала Хадар ха-Кармель, куда семья переехала после того, как сгорел их барак в Кирият-Моцкине. В квартире было две комнаты — большая, служившая гостиной, столовой и спальней его родителям, и маленькая, в которой жила сестра Мири, на пять лет старше Шмуэля. Его кровать стояла в коридоре, между входом в маленькую кухоньку и дверью в туалет. У изголовья кровати располагался выкрашенный в коричневый цвет ящик, который служил ему и платяным шкафом, и письменным столом — за ним он готовил уроки, — а также и прикроватной тумбочкой. В одиннадцать лет Шмуэль был худым, слегка сутулым мальчиком с огромными наивными глазами, ногами-спичками и вечно ободранными коленками. Только спустя годы, после армейской службы, он отрастил буйную гриву и бороду пещерного человека, под которой пряталось узкое, тонкое лицо. Он не любил ни свою гриву, ни свое детское лицо, скрытое за бородой, он считал, что борода прячет то, чего всякий уважающий себя человек должен стыдиться.
В детстве у него было три-четыре приятеля, все — из слабаков класса, один — новый репатриант из Румынии, а еще один — мальчик, страдающий легким заиканием. У Шмуэля имелась большая коллекция марок, и он любил показывать ее своим товарищам, читая при этом лекции о ценности и уникальности редких марок, рассказывать о природе разных стран. Был он мальчиком много знавшим, любившим поговорить, но практически неспособным слушать других, он начинал изнывать уже после нескольких фраз собеседника. Особенно похвалялся он марками стран, которых более не существовало, — Убанги-Шари, Австро-Венгрии, Богемии, Моравии. Долгие часы он мог рассказывать о войнах и революциях, стерших с карты мира эти страны, о государствах, захваченных сначала германскими нацистами, а затем Сталиным, и о тех странах, которые обратились в части новых государств, возникших в Европе после Первой мировой войны, таких как, например, Югославия и Чехословакия. Названия далеких стран — Тринидад и Тобаго или Кения, Уганда и Танзания — возбуждали в нем какую-то смутную тоску. В фантазиях он уносился в эти далекие края, участвовал в боях отчаянных подпольщиков, боровшихся за освобождение от ига чужеземцев. Выступал он перед приятелями с воодушевлением, с жаром, на ходу выдумывая, если чего-то не знал. Читал он много, все, что под руку попадется, — приключенческие романы, очерки путешествий, детективы, ужастики и даже любовные романы, не слишком ему понятные, но пробуждавшие в нем какую-то неясную слабость. Когда ему было двенадцать, он решил прочитать всю Еврейскую энциклопедию в алфавитном порядке, том за томом, статью за статьей, потому что его интересовало все; даже то, чего он категорически не понимал, будоражило его воображение. Но, добравшись примерно до середины буквы “алеф”, он устал и оставил энциклопедию в покое.