Иуда — страница 28 из 55

Времени для встреч у нас мало, только по выходным, потому что я учусь и работаю, как я тебе рассказала, на двух работах. Эмилио работает дома, в удобные для него часы, обычно — с самого раннего утра. Он был бы рад встречаться со мной ежедневно, и Соня была бы счастлива, если бы я переехала к ним. Но они живут на другом конце Рима, далеко от университета, далеко от аптеки и телеграфа, где я работаю. А я вся погружена в свою учебу, в лабораторные занятия, в две свои вечерние работы, дающие средства к существованию. Только вечером в субботу я еду к Эмилио и остаюсь с ним и с маленькой Соней до вечера воскресенья. В воскресенье я встаю до рассвета и готовлю для них обоих на всю неделю. А потом мы втроем выходим в ближайший к нашему дому парк, или отправляемся в короткое плавание по реке, или — если позволяет погода — уезжаем на автобусе за город и устраиваем пикник в дубовой роще, в тени древних развалин. В воскресенье вечером Эмилио и Соня провожают меня на вечернюю работу в аптеке, и мы расстаемся, заключая друг друга в долгие объятия. В течение недели мы почти каждый вечер разговариваем по телефону. В моей комнате телефона нет, но владелец аптеки разрешает мне пользоваться его телефоном.

Эмилио знает, что у меня нет денег, что я работаю, напрягая все свои силы. Он также знает причину, по которой родители прекратили финансировать мое обучение. Он хорошо знает, что живу я, можно сказать, впроголодь. И хотя его доходы от переводов весьма невелики, он несколько раз предлагал мне свою скромную финансовую помощь. Я отказалась, и опять отказалась, и даже немного на него рассердилась. Почему отказалась — сама не понимаю. Почему рассердилась — понимаю еще меньше. Его, по-видимому, обидел мой отказ, но обиды своей словами он не высказал. Совсем как ты. Я люблю в нем его щедрость. Мне всегда кажется, что самое привлекательное качество в мужчине, самое мужественное качество — это именно щедрость. А ты, Мулинька, разве не мог вместо этой работы найти переводы, как Эмилио, или давать частные уроки? И маме, и папе, и мне твой уход из университета доставил тяжелейшее разочарование. Мысленно я всегда видела тебя студентом, человеком образованным, исследователем, ученым, преподавателем, а может быть, в один прекрасный день и прославленным профессором. Почему же ты предал все это? Почему вдруг отбросил все это в сторону? Неужели только из-за папиного банкротства?

Если бы у меня были деньги, я бы сейчас сделала короткий перерыв в своих занятиях медициной, приехала бы домой недели на две-три, отправилась бы к тебе в Иерусалим, вытащила бы тебя из могилы, которую ты себе вырыл, встряхнула бы тебя изо всех сил, нашла бы тебе работу и заставила возобновить занятия в университете. Ты ведь пропустил всего один семестр. Это еще можно исправить. В той поездке в Тель-Авив, когда тебе было одиннадцать, а мне шестнадцать, мы целый день бродили по улицам, среди витрин, в которые мы почти не заглядывали, обливаясь потом, потому что день был жарким и влажным, дважды пили газированную воду, дважды ели мороженое, зашли в кино в середине французского черно-белого фильма и вернулись в Хайфу задолго до последнего автобуса. Не остались ночевать у тети Эдит. Я помню, что спросила тебя, чего же тебе, Мулинька, в сущности, хочется? А ты мне сказал, что хочешь знать, в чем смысл. Это был наш единственный разговор в тот день. Возможно, мы говорили немного о других вещах, например о газированной воде и о мороженом, но я помню только эту твою фразу: “Я хочу найти смысл”. Может быть, пришло наконец время, Мулинька, прекратить искать несуществующую истину и начать жить своей жизнью. Действительно ли есть в тебе нечто такое, что заслуживает наказания? Но за что именно ты себя наказываешь? Напиши мне. Не пиши снова три-четыре строчки: “Я в порядке, все хорошо, в Иерусалиме зима, я работаю, работа у меня легкая, несколько часов в день, а остальное время я читаю или брожу по городу”. Примерно так ты написал мне в последнем письме. Напиши мне настоящее письмо. Напиши поскорее.

Мири

35

Утром по-весеннему теплого дня иерусалимской зимы, залитого синевой, сдобренного запахами сосновой смолы и влажной земли, наполненного пением птиц, Шмуэль Аш встал чуть позднее девяти, умылся, припорошил детским тальком бороду и лоб, спустился на кухню, где выпил кофе и сжевал четыре куска хлеба с клубничным вареньем, надел пальто, отказался от шапки и трости-лисицы и двумя автобусами добрался до здания Государственного архива. Скачками он поднялся по лестнице, его курчавая, давно не стриженная голова резко выдавалась вперед, опережая туловище и ноги. Быстро пересек вестибюль в поисках хотя бы одной живой души. За справочной стойкой он нашел молодую светловолосую женщину с накрашенными ярко-красными губами, в платье с весьма щедрым декольте. Она подняла на него глаза и слегка отпрянула, увидев перед собой пещерного человека, затем спросила, чем может помочь. Тяжело дыша после беготни по лестнице, Шмуэль для начала уведомил ее, что нынче, несомненно, красивейший день в году. Затем сказал, что преступно сидеть в такой день в помещении. Нужно выбраться за город, в горы, в долины, в рощи. И когда она согласилась, с робкой улыбкой предложил отправиться вместе. Прямо сейчас. И тут же спросил, будет ли ему позволено посидеть пару часов и просмотреть документы Исполнительного комитета Сионистской организации и протоколы заседаний правления Еврейского агентства с середины тысяча девятьсот сорок седьмого года и до конца зимы тысяча девятьсот сорок восьмого.

Женщине показалось, что Шмуэль испытывает жажду, и она предложила ему стакан воды. Шмуэль поблагодарил и сказал “да”. Потом передумал и сказал: нет, спасибо. Жаль терять время.

Она улыбнулась ему недоуменно и великодушно:

— Здесь у нас никогда не спешат. У нас время остановилось.

И направила его в кабинет господина Шейнделевича в подвальном этаже.

Господин Шейнделевич, невысокий энергичный человек в рубашке с открытым воротом, обладатель загоревшей веснушчатой лысины, окруженной амфитеатром сверкающих седых волос, сидел за письменным столом перед старинной громоздкой пишущей машинкой и что-то печатал — медленно, одним пальцем, словно мысленно взвешивая каждую букву. Комната была без окон, и тусклый желтый свет изливался в нее из двух голых электрических лампочек. Тени господина Шейнделевича и Шмуэля падали на противоположные стены. На стене Шмуэля висели портреты Герцля, Хаима Вейцмана и Давида Бен-Гуриона, а на стене за спиной господина Шейнделевича висела большая цветная карта Государства Израиль, с границами прекращения огня тысяча девятьсот сорок девятого года, прочерченными жирной зеленой линией, надвое рассекшей Иерусалим.

Шмуэль снова изложил свою просьбу. Господин Шейнделевич устремил на него долгий взгляд, и медленно, постепенно по его лицу разлилась всепрощающая отеческая улыбка, словно он удивлен странной просьбой, но воздерживается от выражения своего удивления и прощает посетителю его невежество. Он откашлялся, напечатал еще две неторопливые буквы, пристально взглянул на Шмуэля и ответил вопросом:

— Господин — исследователь?

— Да. Нет. В сущности — да. Я интересуюсь той неуверенностью, той неопределенностью, какие предшествовали созданию государства.

— А от чьего имени и по чьему поручению вы ведете исследования?

Шмуэль, не ожидавший такого вопроса, на секунду растерялся, а затем неуверенно ответил:

— От собственного имени. — И добавил во внезапном приступе мужества: — Разве за каждым гражданином не закреплено право изучать документы и интересоваться историей государства?

— И какие именно протоколы господин желает просмотреть?

— Исполнительного комитета Сионистской организации. Правления Еврейского агентства. От середины тысяча девятьсот сорок седьмого года до весны тысяча девятьсот сорок восьмого. — И добавил, хотя его и не спрашивали: — Я интересуюсь дискуссией, предшествовавшей решению о создании государства. Была ли на самом деле такая дискуссия?

Господин Шейнделевич внезапно подскочил как ошпаренный, будто его попросили выдать собственные постельные тайны:

— Но это невозможно, господин. Это совершенно невозможно.

— И почему? — робко спросил Шмуэль.

— Это две совершенно разные просьбы. И ответ на них один — нет.

В комнату тихо вошла худощавая женщина восточного вида, лет пятидесяти, в длинном черном платье; слегка сутулясь, она несла поднос с двумя стаканами горячего чая. Один из стаканов она поставила перед господином Шейнделевичем. Он вежливо поблагодарил ее и спросил посетителя:

— Не выпьете ли вы, по крайней мере, стакан чая? Чтобы не уходить отсюда с пустыми руками?

Шмуэль ответил:

— Спасибо.

— Спасибо — да? Спасибо — нет?

— Спасибо — нет. Не в этот раз.

Женщина взяла поднос, извинилась и вышла из комнаты. Господин Шейнделевич продолжил с того места, на котором остановился, понизив при этом голос, словно выдавая секрет:

— Материалы Исполнительного комитета Сионистской организации — это вообще не здесь, господин, а в Сионистском архиве. Но у них вы не найдете ничего, кроме стенограмм речей, поскольку их заседания были открыты для публики. Что касается протоколов заседаний правления Еврейского агентства, протоколов закрытых обсуждений, то эти материалы строжайшим образом засекречены. И будут строго засекречены еще сорок лет в соответствии с законом об архивах и постановлением о порядке сохранения государственных тайн. И если это для вас вполне приемлемо, — добавил господин Шейнделевич без тени улыбки, — приглашаю вас вернуться ко мне через сорок лет, и, возможно, тогда вы измените свое мнение и захотите выпить со мной стакан чая. Надеюсь, что чай нашей доброй Фортуны до тех пор не остынет.

Он поднялся, протянул Шмуэлю руку и добавил с сожалением, за которым явственно угадывались радость и даже намек на злорадство:

— Очень сожалею, что вам пришлось потрудиться и прибыть к нам лично. Я ведь мог отказать вам и по телефону. Вот, запишите, будьте любезны, наш номер телефона, чтобы вы могли позвонить сюда через сорок лет и не утруждаться понапрасну.