Иуда — страница 45 из 55

Стоявший там, чуть поодаль от толпы, высокий человек вдруг почувствовал, что какой-то неведомой силой его притягивает к этим женщинам, ноги словно сами по себе понесли его к ним, но сумел он остановиться, удержаться на месте, не смешиваясь с толпой, опираясь на обломки деревянных перекладин старого креста, оставшиеся от предыдущего распятия. Чудо, в этом он уверился без всяких сомнений, должно произойти. Прямо сейчас. В любое мгновение. Именно сейчас, сейчас, да благословится Имя Твое, да придет Царство Твое, которое не от мира сего.

И все эти раскаленные часы, пока из ран Его струилась кровь, струилась и иссякала, взывал средний Распятый к Матери Своей. Быть может, и в самом деле Своим угасающим взором Он видел Ее, согбенную, стоявшую у ног Его в кучке женщин, закутанных в одежды, и искавшую своими глазами Его глаза. Или, возможно, сомкнулись уже глаза Его и обратил Он Свой взор лишь вовнутрь Себя и не мог видеть Ее более — ни Ее, ни других женщин, ни всей толпы. Ни разу в течение этих шести часов не призывал Распятый Отца Своего. Вновь и вновь взывал Он: “Мама, мама…” Часами взывал Он к Ней. И лишь в девятом часу[149], в последнее мгновение, когда душа покидала Его, передумал Он и возопил вдруг к Отцу Своему. Но и в последнем вопле не назвал Он Отца Своего отцом, а возроптал: “Боже Мой! Боже Мой! Для чего Ты меня оставил?”[150]. Иуда знал, что с этими словами иссякли жизни — обоих.

Другие распятые, справа и слева от Умершего, продолжали агонизировать на крестах под пылающим солнцем еще час или более. Раны от гвоздей шевелились облаком жирных зеленых мух. Распятый справа исторгал страшные проклятия, и белая пена, клокочущая и пузырящаяся, выступала на его умирающих устах. А распятый слева в страданиях своих время от времени издавал мычание, низкое, отчаянное, замолкал и вновь мычал. Только к среднему Распятому пришел Истинный Покой[151]. Глаза Его закрылись, исстрадавшаяся голова Его поникла, худое тело Его выглядело изнемогшим и слабым, словно тело хилого подростка.

Человек не стал дожидаться, пока троих умерших снимут с крестов и тела их унесут. Как только с проклятиями отлетела душа последнего распятого, человек сразу же покинул место казни, обогнул стены города, безразличный к усталости и жаре, к голоду и жажде, без мыслей, без тоски, опустошенный, лишенный всего, что было в нем во все дни его жизни. Шагая, он чувствовал удивительную легкость, словно наконец-то с плеч его свалилась тяжкая ноша. Каштановой масти плешивый пес, криволапый, с гноящейся спиной приблудился к нему по дороге и теперь бегал вокруг него, заискивая и суетясь. Человек достал из сумки кусок сыра, наклонился и положил перед псом, тот с жадностью проглотил подношение, дважды хрипло пролаял и побежал дальше за человеком. Ноги сами привели путника к старой харчевне, стоявшей на дороге в его родной город Кариот[152]. На пороге харчевни человек снова наклонился к псу. Он дважды погладил его по голове и сказал шепотом: “Ступай себе, пес, ступай и не верь”. Пес повернулся и потрусил прочь, опустив голову и поджав хвост, волочившийся меж лапами, но спустя несколько мгновений развернулся, чуть ли не на брюхе пересек порог харчевни и ползком забрался под стол, за которым сидел человек. Там, осторожно положив голову на запыленную сандалию своего благодетеля, лежал он, не издавая ни звука.

Я убил Его. Он не хотел идти в Иерусалим, а я тянул Его в Иерусалим чуть ли не против Его воли. Неделя за неделей я обращался к Его сердцу. Его снедали сомнения и тревоги, вновь и вновь спрашивал Он меня, спрашивал остальных Своих учеников — Он ли Тот Человек? Сомнения не оставляли Его. Снова и снова испрашивал Он знак свыше. Снова и снова охватывала Его жгучая потребность еще в одном знаке. Еще только один последний знак. А я и старше Его, и спокойнее, и более сведущ в жизни, я — когда в минуты сомнений вперял Он Свой взор в мои уста, — я говорил, повторяя снова и снова: “Ты Тот Человек. И Ты знаешь, что Ты Тот Человек. И все мы знаем, что Ты Тот Человек”. Говорил утром, говорил вечером, и снова утром, и снова вечером, что в Иерусалим, и только в Иерусалим, идти нам следует. Я намеренно умалял важность творимых Им деревенских чудес, слухи о которых растворялись в тумане других слухов о всевозможных чудотворцах, во множестве бродивших по деревням Галилеи и лечивших больных наложением рук. Слухи эти реяли меж холмов, пока не рассеивались и не растворялись.

Но Он отказывался идти в Иерусалим. “В следующем году, — говорил Он, — быть может, в следующем году”. Чуть ли не силой пришлось мне тащить Его в Город навстречу празднику Песах. Снова и снова говорил Он нам, что в Иерусалиме, убивающем своих пророков, Его сделают посмешищем. Единожды или дважды Он сказал, что в Иерусалиме ждет Его смерть. Он испытывал страх и трепет пред Своей смертью, как боится своей смерти всякий человек, хотя в сердце Своем хорошо знал. Знал все, что Его ожидает. И все же отказывался принять то, что всегда знал, и со дня на день ожидал, что будет Ему позволено навсегда остаться лишь целителем из Галилеи, бродящим по деревням и пробуждающим сердца Своей Благой вестью и знамениями.

Я убил Его. Я тянул Его в Иерусалим против Его воли. Истинно, Он был Учителем, а я был одним из Его учеников, и тем не менее Он слушал меня. Подобно тому, как сомневающиеся и колеблющиеся влекомы непреклонностью тех, кто не ведает сомнений. Нередко Он прислушивался ко мне, хотя я умел исподволь вы звать у Него ощущение, будто решение исходит от Него, а не от меня. И другие ученики Его, искатели тени Его, с жадностью пьющие каждое слово Его, и они также зависели от меня, хотя я и знал, как дать им почувствовать, будто мое мнение — это лишь скромное эхо их суждений. Кошель с деньгами они вручили мне, потому что я был старше, опытнее в делах мирских, умел торговаться, потому что был самым настойчивым из них, а еще и потому, что они убедились в том, что даже прожженным мошенникам не провести меня, не заманить в ловушку. В любом месте, где сталкивались мы в наших странствиях с представителями власти, говорил я. Они родом были из деревень у берегов Галилейского моря, а я спустился к ним из Иерусалима. Они были бедняками — детьми бедняков, мечтателями и фантазерами, а я оставил дома́ и поля, виноградники и почетную должность меж священников Кариота. Я был для них Иерусалимом, сошедшим к ним посрамить их, разоблачить их обман, заклеймить их позором как шайку мошенников и самозванцев, но тут, подобно Валааму, оказался благословляющим их[153]. И вот я присоединяюсь к ним, облачаюсь в их потрепанные одежды, вкушаю с ними их скудные лепешки, хожу босиком, с израненными ногами, как они, и верю, как они, и даже сильнее, ибо воистину открылся Спаситель, этот одинокий, погруженный в себя юноша, этот стыдливый и скромный человек, слышащий голоса, извлекающий из своего чистого сердца чудесные притчи, возвещающий простые истины, истекающие из него, словно воды чистейшего источника, — истины, покоряющие каждое сердце, вести любви и сострадания, прощения и непротивления, радости и веры; этот исхудавший юноша — Он воистину Единственный Сын Бога, и Он явился к нам наконец, чтобы спасти мир, и вот сейчас Он ходит здесь, среди нас, точно один из нас, но не один из нас и вовеки им не пребудет.

Все эти дни Он боялся Иерусалима и даже испытывал отвращение к Городу: к Храму и к священникам, к фарисеям и к саддукеям, к мудрецам и богачам и ко власть имущим. Это был страх провинциала, трепет застенчивого молодого человека, грызущее опасение, как бы не сорвали с лица Его маску, не обратили в посмешище, как бы трезвые взгляды мудрецов и сильных мира сего не оставили Его нагим и непокрытым[154]. Ведь Иерусалим уже видел дюжины дюжин Ему подобных и лишь скользнет по Нему скучающим взглядом, а спустя миг пожмет плечами и повернется к Нему спиной.

Когда мы пришли в Иерусалим, я чуть ли не собственными руками сотворил для Него Распятие. Не отступился. Был упрям и непреклонен. И проникнут страстной верой в то, что конец света стоит на пороге. Никому в Иерусалиме и в голову не пришло распинать Его. Никто не видел ни малейшего повода распинать Его. Во имя чего? Провинциалы, опьяненные Богом, несущие вести и творящие чудеса на базарной площади, почти каждый день стекались в Иерусалим из самых заброшенных уголков этой земли. В глазах священников этот молодой человек из Галилеи был лишь еще одним юродивым проповедником в лохмотьях. А в глазах римлян — сумасшедшим попрошайкой, который болен Богом, как и все евреи. Четыре раза ходил я в Зал Тесаного камня[155] и представал перед первосвященником и перед главными священнослужителями, говорил снова и снова, пока не пришла мне мысль, что следует внушить им, будто этот прорицатель отличается от всех других прорицателей и вся Галилея околдована Его чарами, а я собственными глазами видел, как ходит Он по воде и изгоняет бесов, превращает воду в вино, а камни — в хлеб и рыбы. И к римлянам ходил я, к военачальникам, командовавшим армией и полицией, к советникам прокуратора Иудеи, выступал перед ними, излагая свои мысли гладко, ловко, напористо, и постепенно мне удалось посеять опасения в сердцах достопочтенных римлян: мол, этот изнеженный человек, по сути — повод для бунта, источник вдохновения для тех, кто восстает против власти Рима. Убеждал до тех пор, пока не добился того, что они решили, хотя и без особого воодушевления, принять мой совет, не потому что и вправду были убеждены в том, что молодой человек, о котором я говорю, более опасен, чем все остальные, но только лишь из глубокого равнодушия: одним распятым больше, одним распятым меньше. Каждый гвоздь в Его плоть вонзил я. Каждую каплю крови из Его Чистого Тела пролил я. Он ведь с самого начала точно знал, каких пределов достигает сила Его, а я не знал. Я верил в Него намного больше, чем Он верил в Себя. Я побуждал Его обещат