с чувством юмора.[112]
Никто из тех, кто понял канонические евангелия, не смог бы вообразить, что это новое евангелие отбрасывает всю их богословскую теорию и заменяет ее на совершенно иную. И никто из тех, кто понял значение смеха Иисуса в этом новом тексте, не счел бы, что это характеризует Иисуса как «дружелюбного и благожелательного»[113]. Если нам нужна благожелательность, то мы ее найдем не в Евангелии Иуды, а в Новом Завете. Человек на кресте, может быть, и «страдающий», но причина его страданий ясна: «Жизнью, что я живу сейчас во плоти, я обязан вере в Сына Божьего, Кто возлюбил меня и предложил Себя в жертву вместо меня».
Так почему Мейер, Эрман и другие так упорно заявляют, что Евангелие Иуды актуально и важно не просто для нашего понимания раннего христианства, но и для сегодняшнего дня? Почему они утверждают, что в нем есть новые, жизненно важные откровения? Ответ заключается в том, что их энергичная пропаганда книги — часть более пространной истории, в которую многие в наши дни, особенно в Северной Америке, хотят верить и популяризировать, даже создавая материалы, которые большинство историков сочтут явной чепухой. Это — то, что я называю новым мифом о происхождении христианства[114].
Главные составляющие нового мифа хорошо известны, и Барт Эрман — один из самых известных его популяризаторов среди ученых[115]. Детальное рассмотрение мифа и подробные комментарии к нему заняли бы здесь слишком много места, но очень важно, чтобы мы поняли основные черты и пафос этого движения, и выяснили, почему стремление пропагандировать его вызывало у Эрмана и других такой энтузиазм в отношении Евангелия Иуды.
Во–первых, согласно новому мифу, Иисус не был таким, каким его изображают канонические евангелия. Он не считал себя сколько–нибудь божественным. Он не намеревался погибнуть за грехи мира. И конечно, он не восставал из мертвых. Скорее, Иисус был учителем необычной и расшатывающей прежние основы мудрости, породившей многогранную традицию, из которой возникло множество движений, и в их рамках писалось и редактировалось множество версий жизни Иисуса, его высказываний и его судьбы.
Во–вторых, существовало великое множество типов раннего христианства, и эти движения создали большое количество разных «евангелий», которые циркулировали среди ранних христиан более–менее свободно. Только после того как император Константин в начале IV века сделал христианство господствующей религией, церковь решила выдвинуть на первый план евангелия от Матфея, от Марка, от Луки и от Иоанна и отвергнуть все остальные. И причины такого выбора — вновь и вновь заявляют пропагандисты нового мифа — в том, что церковь все время была заинтересована в политической власти и контроле, потому она и стремилась отдать приоритет таким книгам, которые помогут добиться этого — и не в последнюю очередь благодаря тому, что в них говорится о божественном Иисусе, а не о простом человеке, как в прочих евангелиях[116].
В–третьих, отвергнутое таким образом учение вовсе не касалось представлений иудеев и ранних христиан о царстве Бога Творца, наступающем как на земле, так и на небе. Оно было посвящено поиску истинной внутренней сути — и не просто истинной сути, а истинной благости и даже истинной божественности. Оно никак не касалось потребности в искуплении грехов; люди, по крайней мере особая их часть, были не грешниками, нуждающимися в прощении, а искрами света, и им требовалось открыть то, кто они на самом деле. Это учение никак не касалось мечты о воскресении, а уж тем более — воскресения в реальности. Оно предлагало религию иного рода и больше походило на мягкую версию буддизма…
…И было в большей степени созвучно надеждам либеральных американских интеллектуалов начиная с 1960–х годов и по сию пору, особенно тех, которые росли и воспитывались в строгих христианских семьях, будь это традиционный католицизм или традиционный (и, возможно, фундаменталистский) протестантизм. Кросни — может быть, наивно — приводит красноречивую цитату исследователя античности Роджера Бегнелла, и те, кто знаком с предметом обсуждения, найдут, что его слова попадают точно в цель:
Если рассматривать состояние академических исследований религии в 1960–х и 1970–х годах [имеется в виду Северная Америка], то можно увидеть, что в этих кругах было много ученых, получивших строгое религиозное воспитание, и у этих людей было весьма непростое отношение к этой части их биографии. [В переводе с научного языка это значит «и они решительно отвергали то, чему их учили в воскресной школе».] Материалы библиотеки Наг–Хаммади, конечно, были еретическими в техническом смысле, и ортодоксальные святые отцы жестко их осуждали. Ученый, не участвующий лично в делах церкви, казалось бы, не должен принимать это близко к сердцу, но здесь вряд ли такой случай. Если вы почитаете Илейн Пейглс, то увидите результаты: гностицизм объявляется направлением, в котором могло бы пойти христианство, и которое сделало бы его более теплым и пушистым, гораздо более приятным, нежели холодная ортодоксия.[117]
Отрадно слышать правду — как бы ни было грустно думать о таком взгляде на «ортодоксию», согласно которому она выглядит деспотичной по сравнению с радикальным дуализмом гностиков с их ненавистью к миру. Ссылка на Илейн Пейглс, чей труд мы уже упоминали, говорит о многом: в своей знаменитой книге «Гностические евангелия» она постоянно проводит параллели между различными античными гностическими воззрениями и примечательными аспектами нашей современной индивидуалистической культуры — такими, как буддизм (его некоторые формы), экзистенциализм и психотерапевтическое движение[118]. В какой–то момент она сравнивает гностицизм с философией Фейербаха — немецкого мыслителя XIX века, тезис которого, что когда мы говорим о Боге, мы в действительности говорим о человечестве, стал важным для экзистенциалистском богословии 1930–х годов и ревизионистских теорий, выросших из нее, создав почву для зарождения и расцвета нового мифа[119]. Получается, что сгодится любое учение, лишь бы это не был классический иудаизм или христианство.
Современное североамериканское движение в чем–то избирательно, оно предпочитает именно гностицизм, но я еще вернусь к этому вопросу. Суть в том, что мода на превозношение гностических текстов, включая даже чрезвычайно странные из них, и противопоставление их каноническим писаниям в гораздо большей степени связана с социальной и религиозной (или, скорее, антирелигиозной) модой, бытующей в Северной Америке, нежели с реальными историческими исследованиями. Разумеется, необходимо учитывать серьезные исторические доводы. Но сила этого мифа — что демонстрируют настоящие бури в прессе всякий раз, когда появляются обрывки «свидетельств», которые можно «раскрутить», чтобы популяризировать миф в пику традиционному христианству — такова, что эти доводы просто отметаются пылким желанием верить в то, во что требует верить миф.
Так, в частности, согласно новому мифу, мы должны поверить в то, что если нам нужна настоящая, несущая свободу религия, мы найдем ее скорее в гностических учениях, а не в традиционном христианстве. Вот еще одна цитата Марвина Мейера:
В Евангелии истины [хорошо известном гностическом трактате, найденном в Наг–Хаммади] плод знания — это открытие, приносящее радость. Оно означает, что человек находит бога внутри себя, что тьма ошибок и страха рассеивается, и на смену кошмару тьмы приходит вечный и всеблагой день.[120]
Вряд ли это лишь бесстрастная констатация позиции, от которой человек, излагающий ее, хотел бы дистанцироваться. И означенная позиция, помимо того, что она хорошо подходит для нового мифа о происхождении христианства, относится к более мощной культурной матрице, к протестантским церквам, особенно североамериканским, действовавшим на протяжении последних 200 лет. Пожалуй, это самый тревожный нюанс, проявляющийся по мере изучения нами Евангелия Иуды и отражающего причины, почему оно так «раскручивается».
Осенью 1982 года я преподавал в Университете имени Макгилла в канадском городе Монреале. Однажды за обедом я познакомился с приезжим ученым, который рассказал мне о своем исследовательском проекте. С тех пор мы больше не встречались, но на протяжении последующих лет, хотя я проводил исследования в ином направлении, нежели он, я интересовался, как идет его работа. Наконец, совсем недавно я купил и прочитал его книгу. И лучше бы я сделал это раньше.
Ученый, о котором идет речь, Филип Дж.Ли, пресвитерианский священник из канадской провинции Нью–Брансуик. Его тезис, получивший ряд восторженных отзывов как от богословов, так и от культурологов, состоит в том, что гностицизм определенного рода глубоко укоренился в североамериканском протестантском христианстве, и это породило многоликое зло — не только в церкви, но и в обществе в целом. Его книга под названием «Против протестантских гностиков»[121] содержит полемику, время которой, по–моему, пришло уже давно.
Ли характеризует типичную американскую религию, как религию элитарного типа: она ставит занятого собственными интересами индивида превыше сообщества верующих. В рамках этой религии регулярно делался выбор в пользу того, что Ли называет «выборочным синкретизмом», вместо попыток разобраться в религиозных традициях. Ей свойственны одновременно эскапизм с его уходом от мира политики и общества и нарциссизм с поиском собственной идентичности и стремлением к самоосуществлению. При своем отрицании благости творения эта религия призывает американцев думать о существующем мире просто как об источнике ресурсов, допускающем экологическую халатность и разнузданное насилие, — что, как указывает Ли в предисловии к переизданию книги в мягком переплете, представляет собой все более тревожное явление в американской общественной жизни.