у над картиной, ни оставаться в городе, где мне выпала этакая «милость». Что правда, то правда, монахи Сан-Донато потерпели убыток — ведро вина и кой-какие деньги, отпущенные мне на краски, масло и свинцовые белила, — но как ничтожна их потеря рядом с тою, что постигла ссыльного, и ради чего? Ради этого убогого поклонения царей-волхвов, которые признают Господа и все же ни в грош не ставят Его чудные дела.
Средь тишины, что повисла в зале, явственно слышалось дыхание настоятеля: усталый от езды по скверным дорогам, от напряженных споров и оттого, что любой рассказ, который ему поневоле приходилось слушать, очень быстро его утомлял, почтенный прелат задремал в своем кресле. Сон разгладил его черты, стер из них гневливость, и теперь лицо его с упавшими на лоб реденькими седыми прядями было лицом отрешенного от земных забот миролюбивого старца, и вот так, во сне, он отстаивал свое дело против мессира Леонардо не в пример лучше, чем прежде, когда норовил съязвить или вспыхивал гневом.
— Ах, мессир Леонардо, — сказал герцог, помолчав, — мы поистине воочию увидели, каким это чудесное «Поклонение» должно было стать по вашему замыслу, и очень жаль, что значительные усилия, приложенные вами тогда, не дали иных плодов, кроме этой небольшой истории, хотя и печальной, однако ж в ваших устах прозвучавшей прекрасно. Но вы так и не объяснили нам, отчего столь упорно отлыниваете от работы над «Тайною вечерей», завершения которой этот вот старец требует с нетерпением, каковое может проистекать только от великой любви к вашему искусству и к вашей персоне.
— Оттого, что у меня покуда нет самого главного, я не вижу его, то бишь не вижу голову Иуды, — отвечал мессир Леонардо. — Поймите меня правильно, милостивые государи: я ищу не какого-нибудь мошенника или иного злодея, нет, я хочу найти самого дурного человека во всем Милане, за ним я гоняюсь, чтобы наделить его чертами Иуду, я высматриваю его везде, где только ни бываю, день и ночь, на улицах, в трактирах, на рынках и при вашем дворе, государь, и пока он не будет найден, работа моя дальше не продвинется… ну разве что поставить Иуду спиной к зрителю, но это было бы для меня нечестием. Дайте мне Иуду, государь, и вы увидите, я тотчас примусь за работу.
— Да ведь вы говорили на днях, — скромно и почтительно возразил статский советник ди Трейо, — что отыскали самого дурного человека в Милане в лице некоего родовитого флорентийца, который, будучи весьма и весьма богат, заставляет свою дочь до глубокой ночи прясть шерсть и держит бедную девушку впроголодь? Намедни я встретил ее на рынке, где она, чтобы раздобыть денег, пыталась продать одно из своих немногих платьев.
— В этом человеке, который под именем Бернардо Боччетта занимается тут ростовщичеством, я ошибся, — пояснил мессир Леонардо как бы с легким сожалением в голосе. — Он всего-навсего убогий скупец. С палкой гоняется у себя в дому за мышами, лишь бы не держать кошку. Этот бы и тридцать сребреников взял, и Христа не предал. Нет, грехом Иуды была не скупость, и не корысти ради поцеловал он Господа в Гефсиманском саду.
— Он сделал это, — сказал Беллинчоли, — от непомерной зависти и злобы сердца своего.
— Нет, — возразил мессир Леонардо. — Ибо зависть и злобу Спаситель простил бы ему. Та и другая присущи человеку от рождения. Всегда и везде люди великие снискивали зависть и злобу ничтожных! Вот таким я и хочу написать Спасителя на этой «Тайной вечере» — вдохновленным готовностью искупить своей жертвенной смертью все грехи мира, в том числе зависть и злобу. Но грех Иуды он не простил.
— Потому что Иуда ведал добро и все-таки следовал злу? — бросил Мавр.
— Нет, — сказал мессир Леонардо. — Кто же на свете способен выстоять и служить своему делу, не совершая порой предательства и не делая зла!
В этот миг и прежде, чем герцог нашелся с ответом на дерзкие слова художника, в дверях появился шталмейстер, и по лицу его было видно, что он сошелся с немцем-барышником в цене. Герцог сей же час распорядился еще раз показать ему коней, которые станут отныне его собственностью, и в сопровождении всего придворного общества отправился вниз.
Так вот и получилось, что мессир Леонардо нечаянно остался один в огромном Зале богов и гигантов, лишь настоятель спал в своем кресле, да слуга все еще раздувал в камине огонь. И словно только и дожидался этой минуты, мессир Леонардо вытащил из-за пояса свою тетрадь и, воскрешая в памяти позу и выражение лица бранящего его настоятеля, написал на листе, лишь частью покрытом набросками, от правого края к левому, такие фразы:
«Петр, апостол, во гневе: пусть левая рука его будет поднята, чтобы скрюченные пальцы были на уровне плеча. Брови должны быть низкие и нахмуренные, зубы — стиснутые, и складки по углам рта пусть идут дугою. Так будет правильно и верно. Шею сделай ему сплошь в морщинах».
Мессир Леонардо опять спрятал тетрадь за пояс, а когда поднял глаза, взор его упал на слугу у камина, юношу не старше семнадцати, который стоял с поленом в руках и смотрел на него с напряженным вниманием, волнением и робостью. Художник сделал ему знак подойти.
— Судя по твоему виду, — заметил он, — ты хочешь что-то мне сказать и попросту задохнешься, коли я не позволю тебе говорить. Юноша кивнул, перевел дух и начал:
— Я знаю, мне это здесь не по чину. Вдобавок и прежде у меня не было случая оказать вам хоть малую услугу, но поскольку речь зашла об этом Боччетте…
— Как твое имя, мальчик? — перебил его мессир Леонардо.
— Меня зовут Джироламо, а в этом доме кличут Джомино, мой отец — вы его знали, Чеппо, — ткал золотую парчу. Мастерская у него была на Рыбном рынке, возле цирюльни, которая и поныне там, и я раза два-три видел вас в его доме.
— Твоего отца нет в живых? — спросил мессир Леонардо.
— Да, — ответил юноша, глядя на полено, которое так и держал в руке, а немного погодя добавил: — Он, да пребудет с ним милость Господня, лишил себя жизни. Он хворал, и его постоянно преследовали несчастья, а под конец этот Боччетта, о котором давеча говорили, отнял у него последние остатки достояния. Вы сказали, этот Боччетта всего-навсего скупец, но поверьте, он еще и обманщик, и человек без стыда и совести, и я мог бы еще много чего о нем порассказать, так много, что огонь в камине успеет вовсе потухнуть, но Иуда?.. Нет, он не Иуда. Не может он быть Иудой, ведь в целом свете не сыскать человека, которого он любит.
— Ты знаешь тайну и грех Иуды? Знаешь, почему он предал Христа? спросил мессир Леонардо.
— Он предал Христа, поняв, что любит Его, — ответил юноша. Предугадывал, что полюбит Его сильно, сверх всякой меры, и гордыня его это не допустила.
— Да. Гордыня заставила Иуду предать собственную любовь, в том и состоит его грех, — сказал мессир Леонардо.
Он испытующе посмотрел юноше в лицо, будто ища в его чертах нечто такое, что стоило бы запечатлеть. Потом взял у него из рук полено и, скользнув взглядом по дереву, сказал:
— Ольха. Добротное дерево, только вот огонь от него негорячий. Как и от ели. Пламя надо кормить толстыми дубовыми чурбаками, они дают настоящий жар, который палит вовсю.
— Вы говорите об адском огне? — озадаченно спросил юноша, еще размышляя об Иуде, и он бы не удивился, если б услыхал в ответ, что мессир Леонардо, знающий толк во всех искусствах и дисциплинах и даже придумавший для герцогской кухни вертел, который крутился сам собой, вознамерился теперь усовершенствовать адские орудия.
— Нет, я говорю о построенных мною плавильных печах, — сказал мессир Леонардо и направился к выходу.
Внизу, в старом дворе, по-прежнему стоял немец-барышник. В руке он сжимал кожаный кошелек, ибо лишь часть денег получил надежными векселями, восемьдесят дукатов ему отсчитали звонкой монетой. Это был необычайно красивый мужчина лет сорока, высокий, с живыми глазами и темной бородкой, подстриженной на левантийский манер. Он был в превосходном настроении и вполне доволен миром, каким его создал Господь, так как взял за коней именно ту цену, которую назначил.
Увидев, что по двору к нему направляется какой-то человек с наружностью почтенной, прямо-таки внушающей трепет, немец сперва подумал, что его послал герцог и, возможно, с лошадьми не все в порядке. Но скоро он понял, что человек этот совершенно ушел в свои мысли и никакой определенной цели не имеет. И он посторонился, уступая дорогу и одновременно стараясь запихнуть в карман плаща кошелек с деньгами, а при этом с удивленно-вопросительной миной чуть откинул голову назад, как бы в надежде выслушать объяснения и, быть может, завязать знакомство.
Но мессир Леонардо, размышляя об Иуде своей «Тайной вечери», не обратил на него внимания.
2
Этого барышника, который во дворе герцогского замка ненароком повстречался с мессиром Леонардо, флорентийцем, звали Иоахим Бехайм. Родом он был из Богемии, там и жительствовал, однако предпочитал именовать себя немцем, ведь в тех краях, где он бывал, это обеспечивало ему больше почета и уважения. В Милан он приехал из Леванта, привез на продажу двух коней животных редкой красоты и столь благородных кровей, что под стать им, как он мнил, только конюшни какого-нибудь герцога, и коли бы не сторговался со шталмейстером Мавра, то, вероятно, отправился бы наудачу к мантуанскому, феррарскому или урбинскому двору. Однако ж теперь, снявши с себя заботу о лошадях — а содержать их и обихаживать стоило ему ежедневно немалых денег и имея в руках кругленькую сумму, он вполне мог возвращаться в Венецию, куда его призывали дела. Ведь он торговал всем, что в странах Леванта уступали ему по выгодной цене. В венецианских кладовых были у него шали и покрывала из отменно тонкой шерсти и нежнейшего кипрского шелка стоимостью более восьмисот цехинов, а рост и падение цен на эти и иные левантийские товары требовали самого пристального внимания, коли он не желал потерпеть убыток оттого, что пустил свои товары в продажу не ко времени. И все же он не мог решиться уехать из Милана. Но не потому, что очень уж прельщался жизнью в этом городе. Конечно, в ту пору миланские дома и дворцы были прибежищами мудрейших и ученейших людей Италии, и любой горожанин, от холодного сапожника до герцога, увлеченно слагал стихи, трактовал, спорил, декламировал, писал картины, пел, играл на скрипке или на лире, а если не владел упомянутыми искусствами, то по крайней мере читал и перечитывал своего Данте. Для него же, для Иоахима Бехайма, этот прославленный в целом мире город был всего-навсего одним из многих, ибо он чувствовал себя как дома повсюду, где только мог выгодно купить и продать, а вечерком досидеть в веселой компании да выпить бокал-другой доброго кипрского вина или пряного медового гиппокраса, и чтоб без обмана. Он оставался в Милане потому, что несколько дней назад встретил девушку, которая обликом своим, и поступью, и осанкой, и брошенным на него взглядом, и улыбкою, подаренной именно ему, совершенно его растревожила и так пленила, что он день и ночь лишь о ней и думал. И как заведено у влюбленных, свято верил, что уж точно никогда не сыщет девушки краше и прелестнее, пусть даже обойдет весь свет.